Ехали молча. Словоохотливый Малышня раза три заводил разговор о дожде, но ему никто не отвечал. С кустов капало. “Передрогли, милые, – слова сказать не могут”, – с сочувствием подумал Малышня и остальную часть дороги тоже молчал. Глава тридцать четвертая Войдя в избу, Анфиса, не раздеваясь, бросилась на кровать, зарылась головой в подушки. Боже мой, боже мой!.. Иван Дмитриевич… Да не приснилось ли все это?.. Во дворе призывно мыкнула корова. Анфиса приподняла голову – в избе светало. – Молчи ты, Пестроха, погоди… – и опять, вся трепещущая, зарылась лицом в пуховину подушек… “Родная моя… родная моя…” – шептала она. Она ощущала на своих губах его прерывистое дыхание, его жадные, ищущие губы, волнующую горечь табака. Перед глазами поплыли, закачались мохнатые ели, огонь. Потом она заново переживала, вспоминая, как переодевала его в свою кофту, укладывала в сено. Она привстала, путаясь пальцами в застежках, стянула с себя кофту и, улыбаясь, с наслаждением вдыхая прогорклый дымный запах, уткнулась лицом в мягкую бумазею. На нем была… “Ох и дура же ты, Анфиса… до чего дура, – вдруг подумала она, трезвея. Сколько тебе лет-то?..” Напуганная этой неожиданной мыслью, она встала и неуверенно, с робостью, одергивая юбку, подошла к зеркалу. Нет, она еще… И глаз молодой, и грудь – любой девке на зависть. Повеселевшая, воспрянувшая духом, она стала прибирать растрепавшиеся волосы и вдруг побледнела… Неужто? Она приблизила лицо к зеркалу, приподняла на виске прядку волос, и – боже мой! – один, два, три… Она оглянулась, словно боясь, что за нею кто-то подсматривает, и лихорадочно, закусив губу, начала выдергивать один за другим седые волосы. Потом раздумала, покачала головой. – Нет, голубушка, – сказала она вслух, – видно, прошла твоя пора. Бабий век – сорок лет… Она как-то сразу вся отяжелела и, чувствуя, как закипают едкие слезы, присела к столу. Но в ту же минуту все взбунтовалось в ней. Нет, не прошла ее пора! Не было у нее поры. Каждому положено цвести в своей жизни, а разве она цвела? Чем ей вспомнить свою загубленную жизнь? Вдовой в замужних женах жила!.. Глупые бабы, – каждая идет к ней со своими печалями да радостями, совета просит. А того не подумают, что и она не каменная. Ведь и у нее сердце-то бабье, и она ласки хочет…

http://azbyka.ru/fiction/bratya-i-sestry...

“Да что это со мной деется?” – растерянно подумала она. За домом на дороге скрипнул песок. Она прислушалась. Шаги… И опять, к немалому удивлению, необычные воспоминания зашевелились в ее душе. Бывало, еще несмышленой девушкой, заслышав шаги неизвестного человека, она любила загадывать: “Кто идет – тот мой суженый”. И сколько было смеху, когда этим суженым оказывался какой-нибудь старик или старуха. А шаги все ближе, ближе… Вот уже слышно, как человек дышит. Иван Дмитриевич! Сердце у Анфисы дрогнуло. Лукашин шел вялой, ленивой походкой – без фуражки, ворот гимнастерки расстегнут, – словом, у него был вид человека, который вышел среди ночи подышать на крылечко, да и побрел неведомо куда. Ей показалось, что он очень удивился, увидев ее в окне. – Оказывается, не я один полуночник. – Да уж, пожалуй… – и черные глаза Анфисы (она это с удивлением почувствовала) шаловливо блеснули. Лукашин, с блуждающей улыбкой на губах, подошел к окну, по привычке протянул руку. Шерстяной платок съехал с плеча Анфисы, мелькнула голая рука. Он отвел глаза в сторону, заговорил приглушенно, с хрипотцой, словно боялся спугнуть ночную тишину. – Никак не привыкну к этим ночам. Откроешь глаза – день, посмотришь на часы – ночь. Ну и, как говорится, перепутал день и ночь. – Лукашин натянуто рассмеялся, встретился с ней глазами. – А вот вы чего не спите? – Ято? – улыбнулась Анфиса и зябко прижала платок к груди. – Да тоже чего-то стала путать. Она покраснела, и Лукашину показалось, что на щеках ее, у переносья, отчетливо выступили темные крохотные веснушки, которые сразу придали ее лицу какое-то удивительно милое, простодушное выражение. И это было для него так необычно, так ново, что он даже подался вперед, чтобы получше разглядеть ее лицо. Но Анфиса, видимо устыдившись своей шутки, тотчас же поправилась: – Нет, от забот не спится. – И на него снова глядели знакомые, серьезные и немного печальные глаза. – Да, вот какие дела… – только и смог протянуть Лукашин. Странно, он никогда не присматривался к ней как к женщине. А она… Ему вдруг вспомнились слова Варвары: “Она ведь какая? За стол села Фиской, а вышла Анфисой Петровной”. И то, что эта вечно озабоченная Анфиса Петровна, такая сдержанная и даже холодная, неожиданно приоткрылась ему Фиской, наполнило его волнующей радостью. И вся эта белая ночь, от которой он изнывал и томился, стала для него еще прекрасней и загадочней.

http://azbyka.ru/fiction/bratya-i-sestry...

Разделы портала «Азбука веры» ( 9  голосов:  4.2 из  5) VIII. Temehьka Анфиса Порфирьевна Тетенька Анфиса Порфирьевна была младшая из сестер отца (в описываемое время ей было немногим больше пятидесяти лет) и жила от нас недалеко. Я не помню, впрочем, чтоб до покупки Заболотья мы когда-нибудь езжали к ней, да и не помню, чтобы и она у нас бывала, так что я совсем ее не знал. Уже в семье дедушки Порфирия Васильича, когда она еще была «в девках», ее не любили и называли варваркой; впоследствии же, когда она вышла замуж и стала жить на своей воле, репутация эта за ней окончательно утвердилась. Рассказывали почти чудовищные факты из ее помещичьей практики и нечто совсем фантастическое об ее семейной жизни. Говорили, например, что она, еще будучи в девушках, защипала до смерти данную ей в услужение девчонку; что она находится замужем за покойником и т. д. Отец избегал разговоров об ней, но матушка, которая вообще любила позлословить, называла ее не иначе, как тиранкой и распутницей. Вообще и родные, и помещики-соседи чуждались Савельцевых (фамилия тетеньки по мужу), так что они жили совершенно одни, всеми оброшенные. Рассказы эти передавались без малейших прикрас и утаек, во всеуслышание, при детях, и, разумеется, сильно действовали на детское воображение. Я, например, от роду не видавши тетеньки, представлял себе ее чем-то вроде скелета (такую женщину я на картинке в книжке видел), в серо-пепельном хитоне, с простертыми вперед руками, концы которых были вооружены острыми когтями вместо пальцев, с зияющими впадинами вместо глаз и с вьющимися на голове змеями вместо волос. Но с покупкой Заболотья обстоятельства изменились. Дело в том, что тетенькино имение, Овсецово, лежало как раз на полпути от Малинцова к Заболотью. А так как пряжка в сорок с лишком верст для непривычных лошадей была утомительна, то необходимость заставляла кормить на половине дороги. Обыкновенно, мы делали привал на постоялом дворе, стоявшем на берегу реки Вопли, наискосок от Овсецова; но матушка, с своей обычной расчетливостью, решила, что, чем изъяниться на постоялом дворе, выгоднее будет часа два-три посидеть у сестрицы, которая, конечно, будет рада возобновлению родственных отношений и постарается удоволить дорогую гостью.

http://azbyka.ru/fiction/poshehonskaja-s...

Ирина (пожимая плечами). Бобик нездоров! Маша. Где наша не пропадала! Гонят, стало быть, надо уходить. (Ирине.) Не Бобик болен, а она сама… Вот! (Стучит пальцем по лбу.) Мещанка! Андрей уходит в правую дверь к себе, Чебутыкин идет за ним; в зале прощаются. Федотик. Какая жалость! Я рассчитывал провести вечерок, но если болен ребеночек, то, конечно… Я завтра принесу ему игрушек… Родэ (громко). Я сегодня нарочно выспался после обеда, думал, что всю ночь буду танцевать. Ведь теперь только девять часов. Маша. Выйдем на улицу, там потолкуем. Решим, что и как. Слышно: «Прощайте! Будьте здоровы!» Слышен веселый смех Тузенбаха. Все уходят. Анфиса и горничная убирают со стола, тушат огни. Слышно, как поет нянька. Андрей в пальто и шляпе и Чебутыкин тихо входят. Чебутыкин. Жениться я не успел, потому что жизнь промелькнула, как молния, да и потому, что безумно любил твою матушку, которая была замужем… Андрей. Жениться не нужно. Не нужно, потому что скучно. Чебутыкин. Так-то оно так, да одиночество. Как там ни философствуй, а одиночество страшная штука, голубчик мой… Хотя, в сущности… конечно, решительно все равно! Андрей. Пойдемте скорей. Чебутыкин. Что же спешить? Успеем. Андрей. Я боюсь, жена бы не остановила. Чебутыкин. А! Андрей. Сегодня я играть не стану, только так посижу. Нездоровится… Что мне делать, Иван Романыч, от одышки? Чебутыкин. Что спрашивать! Не помню, голубчик. Не знаю. Андрей. Пройдем кухней. Звонок, потом опять звонок; слышны голоса, смех. Уходят. Ирина (входит). Что там? Анфиса (шепотом). Ряженые! Звонок. Ирина. Скажи, нянечка, дома нет никого. Пусть извинят. Анфиса уходит. Ирина в раздумье ходит по комнате; она взволнована. Входит Соленый. Соленый (в недоумении). Никого нет… А где же все? Ирина. Ушли домой. Соленый. Странно. Вы одни тут? Ирина. Одна. Пауза. Прощайте. Соленый. Давеча я вел себя недостаточно сдержанно, нетактично. Но вы не такая, как все, вы высоки и чисты, вам видна правда… Только вы одна можете понять меня. Я люблю, глубоко, бесконечно люблю…

http://azbyka.ru/fiction/tri-sestry-cheh...

- Что значит в своей бумаге? Это не моя бумага. Это государственный план. Понятно? А во-вторых, вот что, Минина, кончай с демобилизационными настроениями. Запомни: для кого война кончилась, а для нас, северян, только началась. Пол-России лежит в развалинах — каким лесом ее отстраивать? Опять тебя политграмоте учить? Разговор этот был по телефону, а на другой день утром в Пекашино заявился уполномоченный райкома. И вот, как в прошлые годы, начали они с уполномоченным перебирать колхозников по спискам. Перебирали-перебирали, так и эдак перебирали — и сверху донизу, и снизу доверху, — девять человек выловили. - Пиши повестки, — сказал уполномоченный. — Закон о трудповинности применим. То, что у пятерых женок из девяти, попавших на карандаш уполномоченного, были малые ребята, об этом Анфиса уж не заикалась: дети не в расчет и раньше были. Но как же ей с хозяйством-то колхозным быть? Хлеб молотить надо? Надо. Сено возить с дальних пожен надо? Надо. А школу, а медпункт — можно их без дров оставить? - Это уж твоя забота, — отрезал уполномоченный и сам стал выписывать повестки. И, как в прошлые годы, в эти дни было много слез и ругани. - В чем я в лес-то пойду? Ты погляди, на что валенки у меня похожи. - У меня на войне мужик голову сложил — некому заступиться. Валяй, дави бедную. - Ты еще в войну наш род невзлюбила. Девку четырнадцати лет в лес выписала — на всю жизнь калекой сделала. А теперь и матерь загубить хочешь. - Анфиса Петровна, да есть ли у тебя сердце-то? Я вся ломана-переломана. По ночам ревом реву… Анфиса не оправдывалась, не спорила (“Плачьте, кричите, бабы, поедом меня ешьте, ежели вам от этого легче станет”), но была неумолима. На субботу назначена радиоперекличка — какой ответ она будет держать перед Подрезовым? Радиопереклички созывались в году часто. Заело с посевной радиоперекличка. Худо идет подписка на заем — радиоперекличка. Не выполняется план по сдаче хлеба — так и знай, будет перекличка. В назначенный час приложат председатели колхозов и сельсоветов телефонную трубку к уху, раскатится подрезовский бас по всей линии, и пойдет разнос направо и налево. Крепко, со смаком умеет разносить Подрезов. Подвернется мат под руку — и матом запустит. А ты сиди, да слушай, да за милость считай, что тебя на бюро райкома не вытащили. Потому что одно дело, когда в тебя щепа за тридцать верст летит, а другое дело, когда тебя наповал рубят.

http://azbyka.ru/fiction/dve-zimy-i-tri-...

- Нет, отчего же… - А ты, Пряслин? Михаил усмехнулся: какой дурак будет отказываться от хлебной работы? - Так что же это получается, Минина, а? Колхозники, выходит, сознательнее председателя. Так? Это была нечестная игра, с подножкой. Но Анфиса смолчала. Теперь-то она понимала, зачем были вызваны Илья и Михаил. Чтобы проучить ее. Руками народа, как говорили в таких случаях. Когда Илья и Михаил вышли из конторы, Подрезов сказал: - Ну вот что, Минина. Поиграли — и хватит. Теперь, надеюсь, ясно, что к чему. Он взял карандаш и начал выстукивать по столу — жест, за которым следовал или новый нагоняй, или окончательное решение. - К вечеру всех выгнать к реке. Анфиса побледнела: - А как же сев? - А ежели лес обсохнет, тогда что? Раненько демобилизовалась… Все — разговор окончен. Раз Подрезов начал грохотать тяжелой артиллерией (демобилизация, антигосударственная практика, саботаж, близорукость — смысл этих слов хорошо был известен Анфисе) — зажми рот, не возражай. Правда, эти страшные слова полетят в нее и в том случае, если она завалит сев, но сейчас не время доказывать свою правоту. Сейчас ей оставалось одно — попытаться извлечь из сложившихся обстоятельств хотя бы маленькую пользу для своих колхозников. И она издалека стала закидывать удочку: - Холод в воде-то бродить. У людей обутки нету. - Вот это уже дело говоришь, — сказал Подрезов. — Но обутки не будет. Нету. Будем обогревать изнутри. Сплавконтора, слышишь? Таборский вытянулся. - Сколько у тебя в наличии сучка? - Не знаю, Евдоким Поликарпович… Может, литра полтора-два и наберется. - Пять, — сказал Подрезов. - Евдоким Поликарпович… — взмолился Таборский. - Пять — и ни грамма меньше. Да смотри не вздумай жулить — воды подливать. Я еще кое-что понимаю в этом деле. — Подрезов насмешливо блеснул светлыми глазами. - И хлеба бы подкинуть надо, — продолжала цыганить Анфиса. - Грамм пятьсот на нос подкинь. Нет, шестьсот, — поправился Подрезов. - С хлебом не выйдет, Евдоким Поликарпович… - Я, по-моему, ясно сказал. Шестьсот грамм на человека. — Подрезов встал. — Растяпа! Тебя люди выручают, а ты еще торгуешься…

http://azbyka.ru/fiction/dve-zimy-i-tri-...

В этом мире царили свои законы и свои нравы. На что-то закрывали глаза. Но за мелкие оплошности порой выговаривали друг другу долго и с возмущением. Главная тема, которая занимала умы работников, публично не обсуждалась. Она сводилась к тому, как понравиться хозяину кафе и упрочить свое положение. В городе, где безработица была заметной, такое понимание служебных обязанностей редко вызывало удивление. Анфиса выходила на кухню с тем же настроением, с каким чайка ныряет в море за рыбой: приятного мало, но необходимо. Пребывание на кухне сводила к минимуму, старалась никого не задеть и не участвовать в приватных разговорах. Эта ее манера поведения быстро была замечена и девушка получила прозвище «недотрога». Она, конечно, понимала, что ее прозвище таит в себе обидный смысл и говорит о том, что ее считают чужой в кругу сослуживцев. Но она мирилась с этим и даже полагала, что она выше этих мелких человеческих пристрастий. Так и шли ее трудовые будни. Но со временем Анфиса стала замечать, что и в чистом зале кафе ей становится все менее уютно. Источник дискомфорта вскоре стал ей понятен. Скука. Вот что стало одолевать мечтательную и немного отрешенную от обыденности официантку. В зале было чисто и спокойно – это верно. Но и не происходило ничего существенного. А в «реальности» были сложности и конфликты, но в них проявлялись личности и были живые отношения. Двигаясь в золотистом свечении зала, Анфиса чувствовала себя все более скованной. Оттого она все чаще посматривала на узкую лестницу, что неприметно вела из зала вверх на второй этаж. Подойдя невзначай к лестнице, молодая официантка краем глаза видела, как полумрак лестницы рассеивается мягким светом. Свет исходил от невидимого светильника, запрятанного где-то наверху лестницы. Там, наверху, был кабинет хозяина. Подниматься к хозяину без особой надобности было не принято. Да и небезопасно. Хозяин не любил, когда его отвлекали по мелочам. Поэтому если кто-то (чаще всего, администратор) поднимался к нему, то персонал тревожно напрягался. Поскольку чаще всего к хозяину шли по «кадровому вопросу».

http://azbyka.ru/fiction/nad-zlymi-i-dob...

И стал пребывать иерей Прокопий в затворничестве. – За что, отец, присовокупились к нам? – спросил его купец Гнилосыров. – Вам тут быть немыслимое дело. Иерей Прокопий прохаркнулся, прочистил свой чугунный бас: – Го-го-го! Да всё бабы, стервы, шут их дери! И стала с этой поры Анфиса носить Прокопию обеды в Учеку, ходит-плачет: – Товарищ комиссар, отпусти домой Прокопа Жабрина. – Обождет, – отвечал товарищ Оковаленков, – элемент весьма контрреволюционный. Пускай поступит на службу советской власти – смоет свой позор трудовым подвигом. Обрадовалась Анфиса, а потом и Прокоп. Должность нашли сразу: в канцелярии чрезуфинтройки. Прослужил иерей Прокопий месяца два-три: делов никаких нету, скука, дожди пошли на улице. – Хоть бы живность какую увидеть, поговорить бы с кем, – думал Прокоп, – люди кругом все охальники… Приучился Прокоп курить: чадит весь день. Сидел иерей на входящих и исходящих. Придет бумажка, полная тьмы и скудных слов. Долго мыслит над ней Прокопий, потом запишет и опять задумается. И было три праздника подряд. Анфиса опять начала грызть попа. Тогда он придумал в единочасье: поймал у себя двух вошек и посадил их в пустую спичечную коробку: – Живите себе на покое и впотьмах. На другой день взял зверьков на службу. Раскрыл входящий и пустил их на белый лист пастись. Сам пописывает, а глазами следит, как вошки бродят в поисках продовольствия, но тщетно. Жить стало способней, и радостно одолевалось время бытия иерея. Но судьба стремительна, и еще неодолимы для человека тяжкие стопы ее. Через полгода скончался иерей Прокопий Жабрин, журналист чрезуфинтройки. Страшна и таинственна была смерть его: от частого курения образовался в горле иерея слой сажи. И надо же было привезти одному старому знакомому Прокопия, мужичку из дальней деревни, корчажку самогонки, весьма крепкой. Давно не выпивал Прокопий: взял и дернул. Самогон вдруг вспыхнул в нелуженом горле – и загорелась сажа от махорки. Для иерея наступил час светопреставления, и он скончался, занявшись огнем внутри.

http://predanie.ru/book/221159-rasskazy-...

- Меня уж давно убили, — сказала она. — Но если вы хотите, я уйду. - Давай-давай, — Пушинский глазами указал в сторону автобусной остановки. - Нас на слезу не пробьёшь, — пояснил Трокин, — у самих жисть собачья, так что вали, бабка, но тихо, зверей своих не пугай. Тётя Анфиса положила орден в сумку, что-то шепнула Коле и поднялась со скамейки. Белки, точно в недоумении, прекратили свою суету и на какое-то время замерли. А когда она сделала шаг за оградку, тут же рассыпались по ближайшим стволам, пушистыми комками уходя к вершинам сосен. - Твою мать, — выругался Трокин. - А твою? Твою мать это бы огорчило, — сказала ему тётя Анфиса. - Пошла вон, ведьма старая, ты ещё будешь меня учить. Видать, своего плохо учила, раз теперь по кладбищу шарахаешься! - Иди, бабка, пока мой напарник стрелять не начал, — подтолкнул её на тропинку Пушинский. — Знала ведь, старая, что разбегутся. - Знала, — не стала скрывать тётя Анфиса, — но вы же мне уходить сказали. — и направилась в сторону остановки. Трокин вслед ей грязно и многоэтажно выругался. Пушинский достал из-за пазухи чекушку. - Слышь, Жень, ты когда-нибудь об опытах академика Павлова читал? — спросил он, сделав пару глотков и передавая бутылку напарнику. - Какого ещё, на хрен, академика? — Трокина не отпускала злоба. - Ну, белочки-собачки, он эксперименты над животными ставил, особенно над собачками. Так вот, эти эксперименты показали, что у всех тварей есть условные рефлексы. За столько лет, я думаю, и у наших белочек-собачек они выработались. Так что завтра ты придёшь сюда без пяти девять, заляжешь вон за тем памятником, и пали в своё удовольствие. - А ты? — подозрительно взглянул на товарища Трокин. - А я пойду на остановку, задержу бабку, а то, если она сегодня не помрёт, завтра восьмичасовым снова здесь будет. Как тебе идея? - Посмотрим, — отпил свою долю Трокин. — Если не получится, я тебя вместе с твоим академиком дробью нафарширую. - Получится, ты только не нажирайся с вечера, а то руки трястись будут. - Сам не наешься.

http://azbyka.ru/fiction/dezhurnyj-angel...

Она идет с ним под руку, не знает, как и ступить. От него духами пахнет, по спине скребут завистливые взгляды подруг, по сторонам бабы шепчутся: “Голодранке такое житье достанется…” А он легонько пожимает ей руку – не то что деревенщина, не лапает принародно, и слова всё непривычные – голова кругом: “Вы личиком-то, Анфиса Петровна, почище городских будете…” За один месяц она перешила все сарафаны на платья – хоть тем-то угодить милому. А потом… потом осенний вечер – и жизнь чернее омута… У крыльца родного дома, когда она, расслабленная, разморенная, возвращалась из бани, на нее налетел пьяный Григорий, сбил с ног и уволок в сарай… Ох, что потом она выстрадала, одному богу известно. Тошнило – не садилась за стол с матерью, пояс затягивала до боли, отраву всякую пила… А побои матери? Замертво лежала. А сколько она-то, старая, унижений приняла – на коленях ползала перед ним, ноги обнимала: прикрой грех дочери. И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы Григория не припугнул председатель Лапушкин, – одному ему доверила свое горе старуха. И вот стала Анфиса честной мужней женой, никто не вымазал дегтем ворот у вдовы, а счастья не было. Тяжелая, незатихающая обида камнем легла на сердце, а когда она разродилась мертвым ребенком, порвалась последняя нить, связывавшая с мужем. Потом умер свекор. Григорий запил, закрутил на стороне. По ночам, возвращаясь с гулянки и не получая ласки от жены, мял, щипал ее, бил чем попало. Однажды она вырвалась, схватила топор: “Шаг ступишь – зарублю!” И муж, сразу протрезвев, понял – не шутит. А сколько раз она собиралась уходить от него, – и ушла бы, дня не жила бы, да как уйдешь, если мать-старуха каждый день упрашивала: “Не срами ты мои седые волосы. Дай умереть во спокое…” Пятнадцать годочков умирала родная. Оглянулась Анфиса – а у ровесниц уж девки в невесты просятся. Нет, она не плакала, провожая мужа на войну. “Коль уж ты на сердце крепка, Анфиса”, – дивились бабы. А сейчас, когда от Григория полгода нет писем, каждая лезет со своим утешением, и с каждой надо притворяться, вздыхать…

http://azbyka.ru/fiction/bratya-i-sestry...

   001    002    003    004    005    006    007    008   009     010