Но скоро между Брюсовым и редакцией «Нового пути» начались нелады: его политические обзоры не имели успеха, да и сам он был ими недоволен; жаловался, что ему приходится писать их наспех, по принуждению, без достаточной подготовки; что Перцов навязывает ему какую-то «теократию», какие-то чуждые ему консервативные тенденции. Его обижало, что Мережковские задерживают печатанье его стихов. Столкновения начались осенью. Брюсов записывает: «Осенью много ссорился с „Новым путем“ за нелитературность журнала и за отвержение моих политик. Потом вышла история с моей статьей о папстве. Она появилась в искаженном виде, обессмысленная. Я написал очень бранное письмо Зинаиде Николаевне и Перцову. Они отвечали ласково до крайности (и Дмитрий Сергеевич), что не знают, отчего это произошло, что, должно быть, цензура вычеркнула». Но «ласковость» Зинаиды Николаевны была не вполне искренней: она боялась декадентства Брюсова и писала Перцову, что автор «Третьей стражи» «страшен для них внутренне», что его декадентством легко соблазниться. «Брюсову, — продолжала она, — надо будет где-нибудь „счесать“ свое декадентство и он, не дай Бог, может начать „счесывать“ его в „Новом пути“». Брюсов сообщил Перцову, что вынужден отказаться от секретарства, т. к. не может покинуть Москву. «Еще если бы я мог думать, — писал он, — что, бросая „твердую почву“ в Москве, я обрету ее в Петербурге… — но ведь я не могу думать этого. Если даже Мережковский, общепризнанный „первый“ писатель в России, не может „жить“ одной литературой (не делаясь газетной писакой), то на что же надеяться мне, чье имя даже „Новый путь“ не отважился поместить в Перцов ответил любезным письмом, в котором грустно примирялся с уходом «секретаря». Брюсов отвечает ему большим посланием: «Ваше далеко не веселое письмо очень меня утешило. По крайней мере, все стало ясно. Все это, конечно, чувствовалось давно; теперь же постигается и разумом. Итак, „Нового пути“ нет; для меня, по крайней мере. Лучше, когда знаешь точно… Странным образом это невольное мое отречение от „Н. пути“ совпадает со всеми другими замыслами моей жизни. Еще и до начала „Пути“ были у меня мечты уйти из литературной жизни, то есть не печатать „для“ и „ради“. Теперь, издавая книгу своих последних стихов, я опять с какой-то остротой сознал, что мое настоящее дело здесь, в творчестве, а не в статьях. Десятки, и сотни, и тысячи даже замыслов — и драмы, и поэмы, и повести, — которые годы лежат в душе, как зерна, вдруг опять оказались живыми, способными дать ростки, расцвести, быть яркими на солнце. И едва ли это не последний день. Надо синего неба, ветра, дождя; в пыли библиотек они обомрут, может быть, навсегда. И я хочу на несколько лет исчезнуть из журналов и печатных страниц. День, когда это настанет, кажется мне освобождением… Пусть же „Н. путь“ делает свое „дело“, сменившее „слова-литературу“».

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

Верхарн— последнее и самое сильное увлечение Брюсова. В его суровой, горькой и мужественной поэзии он нашел что-то необъяснимо близкое своей Музе. Брюсов готовит к печати третью книгу своих стихотворений «Tertia Vigilia»; упорно исправляет, переделывает, переписывает. Она появляется в октябре. «Книга моя вышла, — записывает он, — но странная леность не дает мне деятельно ею заняться: она надоела мне». С «Tertia Vigilia» наступает признание Брюсова как поэта. Началось оно с «апофеоза» в частном литературном кружке. Брюсов вспоминает: «Любопытное было собрание у доктора N., где Юргис (Балтрушайтис) повторил свой реферат о д " Аннунцио. А раньше студент Чулков читал начало своего реферата о моей поэзии. Я не думал дожить до таких оценок, а еще менее думал присутствовать лично при чтении такого реферата. Апофеоз при жизни». Действительно, сборник «Tertia Vigilia» явился поворотным пунктом в литературной судьбе Брюсова. В «Автобиографии» он отмечает: «С „Tertia Vigilia“ началось мое „признание“ как поэта. Впервые в рецензиях на эту книгу ко мне отнеслись, как к поэту, а не как к „раритету“, и впервые в печати я прочел о себе похвалы». И автор с удовлетворением прибавляет, что его «одобрили» не только студенты Чулков и Саводник, но и писатель Максим Горький. Третий сборник стихотворений Брюсова «Третья стража» («Tertia Vigilia») — начало его поэтической зрелости. В вступительном стихотворении поэт рассказывает о своей встрече с пряхой: он был ребенком и ночью блуждал в лесу; ему было сладко следить за мелькающей нитью: И много странных соответствий С мечтами в красках находить. Теперь детство кончилось, ночь уходит, встает заря: И ныне я на третьей страже. Восток означился, горя, И заливает нити пряжи Кровавым отблеском заря! Эта ночь в лесу— период «декадентства», с его манерными изысками, доморощенным бодлерианством, эротизмом, аморализмом, сатанизмом, всеми блужданиями и исканиями девяностых годов. Брюсов понимает, что путешествия в пропастях ада, по кривым тропинкам зла — не для него. Он любил широкие и ровные дороги, освещенные ровным светом дня, ему нравятся геометрические перспективы, а не романтическое бездорожье. «Tertia Vigilia» — книга уравновешенная, спокойная, взрослая. От недавнего декаденства в ней не осталось и следа: не произвол, а расчет, не «гениальное безумие», а трезвая воля. Поэт стоит на почве крайнего эстетического индивидуализма, он— демиург, творящий миры. Гордо звучат строфы: Из жизни медленной и вялой Я сделал трепет без конца. Мир создан волей мудреца: И первый свет зелено-алый, И волн встающие кристаллы, И тени страстного лица! Как все слова необычайны, Как каждый лик исполнен тайны… Из жизни бледной и случайной Я сделал трепет без конца!

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

Поэтому, касаясь основной идеи поэзии Вл. Соловьева, идеи Софии и Церкви, мы неизбежно выходим за тесные рамки его стихотворений. Верное понимание поэзии Вл. Соловьева не может быть составлено на основании одних его стихов. Смутные намеки, рассеянные в стихах Вл. Соловьева и подающие повод к обвинению его в мистической эротике и языческой теософии, приобретают ясный христианский смысл, будучи сопоставлены с соответствующими местами его богословских трактатов. К тому же такие творения, как «История теократии» 347 , кроме своего богословского значения, являются совершеннейшим образцом религиозной поэзии, и несомненно, что Соловьев мог, если бы захотел, создать религиозную эпопею в духе «Божественной Комедии» Данта. II Валерий Брюсов в статье о поэзии Вл. Соловьева 348 говорит, что форма стиха у него тусклая и бледная, что некоторые его стихи так напоминают Фета, что могли бы быть приложены к сборнику Фета, как в древнем Риме к сборникам Овидия прилагали стихи безымянных подражателей – poetae Ovidiani. (Примером таких стихов Брюсов приводит: «Зной без сияния» 349 .) Это не верно. Несмотря на небольшое количество написанных им стихотворений, Вл. Соловьев почти везде является подлинным мастером слова. Отношение его к поэзии было всего менее дилетантское, его стихи не были, подобно стихам Гюйо, «Les vers d " un philosophe» 350 . Он потому и писал так мало, что придавал большое значение каждой стихотворной строке. Изучение его стихотворных рукописей 351 открывает в нем стилиста пушкинской школы, эти рукописи сплошь покрыты помарками и вариантами 352 . Видно, что поэт тщательно обдумывал каждый эпитет. Это отношение к форме приближает Вл. Соловьева к пушкинской плеяде, отдаляя его от друзей-поэтов Серебряного века – Фета и Полонского 353 . Влияние Фета на Соловьева бесспорно, но Брюсов его значительно преувеличил. Подобно Фету, Вл. Соловьев был чистый лирик, не признававший других видов поэзии. Он сам говорил, что его не трогают ни эпос, ни драма. Так же был он равнодушен к пластическим искусствам и живописи. Вся сила его поэтического таланта ушла исключительно в лирику. Понятно поэтому его пристрастие к чистому лирику Фету, особенно если принять во внимание его тесную дружбу с Фетом и то, что Фет являлся для него единственным борцом пушкинского поэтического исповедания, поруганного и заплеванного гражданской критикой 60-х годов. Приближало Соловьева к Фету и то, что он был, подобно ему, поэт-символист. Фет особенно ценил следующее символическое стихотворение Вл. Соловьева:

http://azbyka.ru/otechnik/filosofija/rel...

А все же работают зря. Веру искоренить не могут. Веры в России еще и сейчас — можно быть в этом уверенным — больше, чем на Западе. Только слова у этой веры нет, имени она себе не знает. Но будем помнить: религия создает культуру, однако путь к религии идет не из культуры, а из веры. И сомненья нет, что много есть душ в России, которые, если б знали, молились и имели бы право молиться, как еще никогда не молился никто: верю, Господи, научи меня веровать в согласии с моей верой. БРЮСОВ ЧЕРЕЗ МНОГО ЛЕТ   Брюсов сумел загипнотизировать своих современников. Даже будучи намного его моложе, даже противясь ему, отталкиваясь от него, они продолжали его считать подлинным и большим поэтом. Следы этого гипноза заметны еще и в книге К. В. Мочульского . Так оно и лучше. Не будь их, он, пожалуй, не взялся бы за свой труд и мы не получили бы, после других, еще и этого его загробного подарка, первой — как это ни странно — обстоятельной и серьезной книги общего характера о Брюсове, книги беспристрастной, внимательной, а потому своевременной и нужной. Внимания нашего, в отличие от восхищенья, Брюсов заслужил раз навсегда. Гипнотизером рожден не каждый. Внушить столько доверия, приобрести такой авторитет дано было в нашей литературе очень немногим. Места, которое он занимал в ней на протяжении десяти или пятнадцати весьма значительных для нее лет, отнять у него никто не может. Современникам казалось, что он занимает это место как поэт; потомки поняли или поймут, что оно принадлежит ему как литературному деятелю и как учителю поэтов. В последний год своей жизни он писал (статья эта «Пушкин-мастер» вошла в посмертно изданную его книгу «Мой Пушкин», 1929): «Поэтическое произведение возникает из разных побуждений. Основные, конечно,— стремление выразить некоторую мысль, передать некоторое чувство или, точнее, уяснить себе, а следовательно и читателям, еще неясную идею или настроение. Но рядом существуют и другие побуждения, и среди них — задачи мастерства: повторить в своем творчестве творчество другого поэта, воплотить в своем создании дух целого литературного движения, наконец, разрешить ту или иную техническую задачу.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=851...

Не увлекись он позже Верхарном, он не увидел бы в Некрасове тех черт, которые он первый отметил в статье 1912 года «Некрасов как поэт города». Да и в собственных стихах его, даже ранних, преобладает не прямое подражание западным образцам, прежним или современным, а скорей новый, внушенный ими пересмотр и учет как использованных, так и неиспользованных еще возможностей русской поэзии. Конечно, для того чтобы вновь узнанные возможности эти были осуществлены или хотя бы намечены, показаны не в теории, а на примере, требовался труд уже не «знатока», не критика, а поэта. Ровно в меру этого требования Брюсов им и был. Непосредственного лиризма имелось больше хотя бы у оцененного им по заслугам (а то и выше заслуг) Фофанова и уж конечно у бестолкового, но голосистого, хоть и неумевшего беречь свой голос, Бальмонта. Еще при жизни Брюсова становилось все ясней, что и Сологуб, и Гиппиус, и Вячеслав Иванов куда крупнее поэты и писатели, чем он, не говоря уже о Блоке и Анненском, рядом с которыми он вообще казался не поэтом. Иванов и Анненский, кроме того, многое русское и нерусское понимали острей; образованность их можно назвать более «высокой». Брюсов в молодости очень поверхностно воспринял Бодлера, Малларме, Рембо, Верлена; их подражатели или продолжатели, поэты меньшего калибра были ему больше по плечу. Данте и Гете он хуже переводил, чем Беранже или австралийское первобытное «Кенгуру бежали быстро». И все-таки именно Брюсова назвал Блок учителем, именно Брюсов в конце девяностых и начале девятисотых годов вырубил просеку, открыл путь даже иным из тех, кого он был моложе, всем «новым», всем их новшествам, а вместе с Мережковским, хоть и не в союзе с ним, и всему нашему «серебряному веку». Чтобы успеть в том, в чем он успел, надо было обладать решимостью, упорством, стратегическим складом ума, без особой душевной тонкости и сложное. Иванов (если говорить лишь о старших) был для этого чересчур отягощен внутренним богатством, Сологуб одновременно слишком извилист и неповоротлив, Анненский — слишком хрупок и совестлив; да и в литературное сознание нового века все они вошли вместе с более молодыми и лишь после того, как оно было к восприятию их подготовлено Брюсовым.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=851...

Это знаменательное начало раскрывает многое во всей ее дальнейшей личной и поэтической судьбе. Одна из самых первых и самых значительных публикаций Ахматовой в четвертом номере «Аполлона» за 1911 год была встречена глумливой пародией Буренина в «Новом Времени». Она с первого же шага испытала на себе газетную подворотню. У Цветаевой не было ничего подобного. На первую книгу никому не ведомой семнадцатилетней гимназистки откликнулись сразу три поэта – Валерий Брюсов, Николай Гумилев, Максимилиан Волошин, а из поэтесс – Мариэтта Шагинян. Каждый из них был не просто поэтом, но и ведущим критиком, вел критические обзоры в крупнейших СМИ того времени: Брюсов представлял поэтические новинки в «толстом» журнале «Русская Мысль», Гумилев законодательствовал в «Аполлоне», в котором из номера в номер публиковались его «Письма о русской поэзии», статьи Максимилиана Волошина будоражили читателей со страниц газеты «Утро России», а Мариэтта Шагинян вела свой «Литературный дневник» на страницах одной из самых известных провинциальных газет «Приазовский край». Все они встретили вновь прибывшую более чем благожелательно. Статья Мариэтты Шагинян так и называлась – «Самая настоящая поэзия». Об этом же писал Гумилев: «Многое ново в этой книге: нова смелая (иногда чрезмерно) интимность; новы темы, например, детская влюбленность; ново непосредственное, бездумное любование пустяками жизни. И, как и надо было думать, здесь инстинктивно угаданы все главнейшие законы поэзии, так что эта книга – не только милая книга девических признаний, но и книга прекрасных стихов». Не менее благожелательным был отзыв Брюсова, о котором она позднее напишет: «Середину, о полном овладении формой, о редкой для начинающего самобытности тем и явления их – как не запомнившуюся в словах – опускаю». Но эта опущенная середина и была самой важной. В критическом обзоре «Новые книги стихов» Брюсов сравнивал два поэтических дебюта 1910 года – Ильи Эренбурга и Марины Цветаевой. Девятнадцатилетний Эренбург, как и семнадцатилетняя Цветаева, напечатал свою книгу за свой счет, но не в Москве или Петербурге, а, вслед за Гумилевым, в Париже, переправив ее Брюсову в Москву с сопроводительным письмом: «Это лишь ученические опыты, полные ошибок, часть которых я уже осознаю.

http://azbyka.ru/fiction/molitvy-russkih...

Университетские занятия историей немецкой идеалистической философии определили собой поэтическое мировоззрение Брюсова. Мир для него— только «мое представление», только «тень и обман». Существует только поэт, его богоподобная личность, его творческая воля. Подобно Новалису, Брюсов проповедует магический идеализм: художник создает иной идеальный мир, иную эстетическую действительность. В этом «царстве мечты»— он безграничный властелин. Создал я в тайных мечтах Мир идеальной природы. Что перед ним этот прах: Степи и скалы и воды! Жизнь, природа, люди— как все это ничтожно! Поэт с надменным презрением говорит о жалкой действительности; он любит холод абстракций, сочетание высоких и отвлеченных слов: «идеал человека», «неземная красота», «вечная любовь», «грезы искусства». Вот откровенное признание: Я действительности нашей не вижу, Я не знаю нашего века, Родину я ненавижу, Я люблю идеал человека. Поэту нужно уйти от людей, погрузиться в тишину, познавать в одиночестве и утаивать познанное. А я всегда неизменно Молюсь неземной красоте; Я чужд тревогам вселенной, Отдавшись холодной мечте. Мир— тень, люди— призраки, страсти— обман. Поэт должен стать мудрым и бесстрастным магом: в божественной игре искусства он творит и разрушает миры. Но мысль отгоняет Невольный испуг, Меня охраняет Магический круг, И, тайные знаки Свершая жезлом, Стою я во мраке Бесстрастным волхвом. Люциферовской гордыней звучит поучение, преподаваемое автором «юному поэту». Юноша бледный со взором горящим, Ныне даю я тебе три завета: Первый прими: не живи настоящим, Только грядущее — область поэта. Помни второй: никому не сочувствуй, Сам же себя полюби безраздельно. Третий храни: поклоняйся искусству, Только ему, безраздумно, бесцельно… Романтическую философию искусства (Шеллинг, Тик, Новалис) Брюсов сводит, упрощая, к двум положениям: эготизму и артистизму. Развоплощение мира и обожествление поэта-мага Брюсов выражает в поэме «Сон пророческий». Это— одно из лучших произведений сборника. Поэту снится шабаш ведьм; одна из них предсказывает ему: Ты будешь петь! Придут к твоим стихам И юноши и девы, и прославят, И идол твой торжественно поставят На высоте. Ты будешь верить сам, Что яркий луч зажег ты над туманом… Но будет все — лишь тенью, лишь обманом. Стихи, помещенные в отделе «Ненужная любовь», кажутся неожиданными в этой книге бесстрастных и отвлеченных размышлений. Торжественный и церемонный маг способен на простые человеческие чувства; ему удаются иногда прелестные лирические строфы. Сквозь туман таинственный Голос слышу вновь, Голос твой единственный, Юная любовь!

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

Но алогичностью словосочетаний, катахрезой и существительным-эпитетом не исчерпывалась символическая поэзия. В ней была музыка, которой упорно не хотел слышать первый русский символист Владимир Соловьев. Хранитель священных традиций великой русской литературы, маститый критик из «Русского богатства» Михайловский разразился по поводу символистов отборной бранью: «Эти „кликуши-спекулянты, соревнующие в своей славе Герострату… пишут непристойную в художественном смысле чепуху“»; Брюсов — «маленький человечек, который страстно хочет и никак не может». Имя Брюсова приобрело скандальную известность: газеты наперебой изощряли свое остроумие. Брюсов сообщает Перцову: «Недавно „Семья“ ухитрилась еще раз предать проклятию Валерия Брюсова, сначала в беллетристическом произведении, а потом в заметке о зоологическом саде. Это уже своего рода виртуозность». Поэта начинает смущать его двусмысленная слава: он пытается оправдаться. Запись в дневнике: «Ругательства в газетах меня ужасно мучают. Веду, насколько могу, полемику». Иногда ему кажется, что вообще гонение — полезная школа для поэта. «Может быть, — пишет он, — хорошо, что меня не признают. Если бы ко мне отнеслись снисходительно, я был бы способен упасть до уровня Коринфского и плясать по чужой дудке». В эти минуты твердости духа он верит в свое призвание: его работа — для будущего. «Я — связь, — записывает он. — Я еще живу идеями XIX века, но я уже первый подал руку юношам XX, тем самым, которые теперь — робкие и растрепанные мальчишки! — впервые входят в большую залу гимназии и как зверушки посматривают на толпу школьников. О, вы, нынешние друзья мои, смотря на детей, думайте одно: постараемся не отстать от них!» И Брюсов прав: он был пионером новой русской литературы XX века. О своем бурном писательском дебюте поэт рассказывает в «Автобиографии». Кокетничая скромностью, он снова уверяет, что роль «вождя» была ему навязана критикой. «По правде сказать, — пишет он, — весь этот шум, конечно, в общем, „маленький“, но достаточный для юноши, которого еще вчера никто не знал, меня прежде всего изумил. Критика насильно навязала мне роль вождя новой школы, maître de l " école, школы русских символистов, которой на самом деле и не существовало тогда вовсе, так как те 5–6 юношей, которые вместе со мной участвовали в „Русских символистах“, относились к своему делу и к своим стихам очень несерьезно. Многие из них вскоре просто бросили писать стихи. Таким образом, я оказался вождем без войска. Со мной не хотели считаться иначе, как с „символистом“: я постарался стать им, тем, чего от меня хотели».

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

А вот романтическая мелодичность, школа Жуковского, прошедшая через завет Верлена: «de la musique avant toute chose» (стихотворение «Ранняя осень»). Прелестна первая строфа: Ранняя осень любви умирающей. Тайно люблю золотые цвета Осени ранней, любви умирающей. Ветви прозрачны, аллея пуста, В сини бледнеющей веющей, тающей Странная тишь, красота, чистота. Свою статью о стихах Брюсова С. Соловьев заканчивает очень важным выводом: «„Все напевы“ окончательно показывают, что стих Брюсова, как и субстанция его творчества, при несомненной близости к Жуковскому и Баратынскому почти противоположны Пушкину. Если Брюсов пользуется пушкинскими приемами, то чувствуется напряженность, отсутствие искренности. У Пушкина— славянская свирель, безбрежность, самозабвенная музыка. У Брюсова — римская медь и судорога современного города». Эта органическая, исконная противоположность «поэтических субстанций» Пушкина и Брюсова проявится с неоспоримой убедительностью в неудачной попытке Брюсова закончить «Египетские ночи» Пушкина. «Все напевы» — отдых на вершине. «Пути и перепутья» пройдены до конца. Лето 1909 года Брюсов с женой проводят в Южной Германии, Швейцарии, Париже и Бельгии. В Париже Брюсов работает над романом «Семь смертных грехов» и над поэмой «Атлантида». Оба произведения остаются незаконченными. В 1909 году символическое движение в России переживает тяжелый кризис: появляются новые течения в искусстве, новые школы, громко заявляющие о конце символизма. Резко ставится вопрос о прекращении издания «Весов». С трудом удается обеспечить существование журнала на 1909 год. Помещая в «Весов» за 1908 год заметку о подписке на «Весы» 1909 г., редакция решительно выступает на защиту символизма. «В искусстве, — заявляет она, — мы признаем символизм единственным истинным методом творчества. Понимая, что миросозерцание передовых умов недавнего прошлого, которое можно определить названием „крайний индивидуализм“, ныне отжило свой век, мы охотно присоединяемся ко всем исканиям новых кругозоров духа… Но „Весы“ решительно отделяют от вопроса об индивидуализме вопрос о символизме, как методе творчества. „Весы“ полагают, что то движение в искусстве и литературе, которое возникло в конце XIX века и известно под именем символизма, еще далеко не исчерпано». Эта точка зрения определяет отрицательное отношение журнала к тем «деятелям искусства», которые или отрицают символизм, или спешат на его место подставить «нечто новое».

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

В 1906 году богатейший купец-меценат Н. П. Рябушинский с неслыханной роскошью стал издавать художественно-литературный журнал «Золотое руно»; вокруг него объединились все известные литераторы. Рябушинский задумал собрать для своего журнала коллекцию портретов современных писателей и художников. Портрет Бальмонта написал Серов, А. Белого — Бакст, В. Иванова и Блока — Сомов. Портрет Брюсова взялся писать Врубель. Больной художник жил тогда в психиатрической больнице в Петровском парке. «Я ужаснулся, увидев его, — вспоминает Брюсов. — Красноватое лицо. Глаза, как у хищной рыбы. Складки поперек переносицы. Торчащие волосы вместо бороды. Хилый, больной, в грязной, мятой рубашке. Он — сумасшедший поистине. Я знаю эту беспрерывную речь, цепляющуюся за слова, теряющую нить, то безумно-яркую, то бессильно бессвязную. Тут же другие сумасшедшие». Весной Брюсову пришлось на две недели уехать в Петербург. Вернувшись, он с ужасом увидел, что весь фон портрета смыт тряпкой, а вместе с фоном и часть затылка. «Золотое руно» соперничает с «Весами». Причуды Рябушинского, его безвкусная пышность и безумная расточительность забавляют всю Москву. Брюсов пишет Перцову: «Золотое руно» ежедневно устраивает торжественные пьянства (или «оргийные празднества») — и это все, о чем говорит наш литературный мир. Ресторан «Метрополь» изобрел даже особое парфэ — «Золотое руно». Другое литературное событие — выход в свет альманаха «Факелы» под редакцией «мистического анархиста» Чулкова. Брюсов пишет в «Весах» уничтожающую рецензию и посылает Чулкову любопытное письмо. «5 июня 1906. Дорогой Георгий Иванович! Вот Вам мое „чистосердечное признание“ в ответ на Ваше истинно дружеское письмо. Я люблю Вас, очень люблю. Этим я хочу сказать, что как человек, как личность Вы мне очень нравитесь, очень дороги, очень желанны (не могу найти вполне подходящего слова). Но— странно: все, что Вы пишете, мне большей частью бывает не по сердцу. И как писателя я Вас скорее не люблю… И вот, боясь быть лицеприятным, я впадаю в другую крайность, — я отношусь к Вашим вещам строже, враждебнее, чем отнесся бы, будь Вы моим личным врагом… Вы мне нравитесь, посколько Вы natura naturans, Вы мне не нравитесь, посколько Вы себя проявили, посколько Вы natura naturata. Вы зовете меня в „Факелы“— повторите ли Вы этот зов после этого письма? Лично мне хочется быть вместе с Вами и вместе с В. Ивановым. Но я решительно не разделяю взглядов, высказанных в книге, о неприятии мира и о мистическом анархизме. С этими взглядами, посколько я критик, посколько я теоретик, я буду бороться».

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=833...

   001    002    003    004    005    006    007   008     009    010