После краткосрочного отдыха в деревне, Шингарев вернулся в Петроград, где продолжил свою общественно-политическую деятельность. Бывший демократ с каждым днем убеждался в необходимости для спасения страны твердой власти и стал связывать свои надежды с генералом Л.Г. Корниловым . Его оценка «завоеваний» революции в августе 1917 года была далека от каких-либо иллюзий: «Мы уже на дне политической революции, ее цветы оборваны и растоптаны, все хозяйство дезорганизовано и банкротство т.н. " революционной демократии " , а попросту вожаков интернационального социализма налицо. Осталась только зажженная классовая злоба, ненависть темная и слепая, жажда какого-то разрушения...» Но от революции он не отрекся и продолжал считать ее исторически неизбежной и закономерной: «Теперь, когда революция произошла в таких размерах и в таком направлении, какого никто не мог предвидеть, все же я говорю лучше, что она уже произошла! Лучше, когда лавина, уже нависшая над государством, уже скатилась и перестала ему угрожать. Лучше, что до дна раскрылась пропасть между народом и интеллигенцией и стала, наконец, заполнена обломками прошлого режима... Лучше, потому что только теперь может начинаться реальная созидательная работа (...) Вот почему я приемлю революцию и не только приемлю, но и приветствую, и не только приветствую, но и утверждаю. Если бы мне предложили начать ее сначала, я не колеблясь бы сказал теперь: " Начнем! " » 28 ноября 1917 года, в день предполагавшегося открытия Учредительного собрания, А.И. Шингарев был арестован большевиками как один из лидеров «партии врагов народа» и заключен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. По состоянию здоровья вместе с другим видным деятелем кадетской партии Ф.Ф. Кокошкиным, 6 января 1918 года он был переведен в Мариинскую тюремную больницу, где в ночь на 7 января оба они были убиты «красой и гордостью революции» матросами флотских экипажей «Ярославец» и «Чайка» во главе с красноармейцем С.И. Басовым. Ворвавшись в палату с криками, что довольно министрам «нашу кровь пить», матросы расстреляли из револьверов Шингарева и Кокошкина. Смертельно раненный Шингарев скончался через полтора часа. Убийц «классовых врагов» флотские экипажи большевикам так и не выдали и ответственности за это преступление никто не понес...

http://ruskline.ru/history/2016/11/08/es...

Карен Степанян — Скажите, пожалуйста, Достоевский привел вас к Богу или, наоборот, религиозные поиски — к Достоевскому? — Как ни странно, к Богу меня привел Лев Толстой . В детстве я читал много и бессистемно, но какие-то представления о том, что есть некая высшая сила, в душе теплились, хотя родители были атеистами (во всяком случае, на сознательном уровне), и вообще ничто вокруг меня мне этого подсказать не могло. Просто было какое-то внутреннее ощущение. — Когда я читал «Уроки Армении» Битова, у меня сложилось впечатление, что в Армении, в отличие от России, и в советское время хотя бы на культурно-историческом уровне сохранялось христианство. — Возможно, где-то сохранялось, но я рос в такой семье и в таком окружении, где мне ничего об этом не напоминало. Кроме литературы. Когда я прочитал «Воскресение», особенно финал романа, четко понял для себя, что Бог есть. Полвека прошло, а я до сих пор помню это чувство. А Достоевского, когда я учился в школе — в шестидесятые годы, — только-только включили в школьную программу, но проходили тогда роман «Униженные и оскорбленные», «Преступление и наказание» стали проходить позже. Все, что по программе, я читал, конечно, раньше, чем начинали проходить, прочитал и «Униженных и оскорбленных» и был в недоумении: столько слышал, что Достоевский — гениальный писатель, а роман «Униженные и оскорбленные» меня в этом не убедил. Возможно, я бы еще долго не читал Достоевского, но вскоре на экраны вышел фильм Льва Кулиджанова «Преступление и наказание» с Тараторкиным в главной роли, с Лебедевым, Смоктуновским, Басовым и другими замечательными актерами. Посмотрев фильм, я тут же прибежал домой, взял с полки этот роман, прочитал его буквально за ночь и с тех пор заболел Достоевским. Я тогда учился на первом курсе, а потом написал по нему несколько курсовых, диплом, и в Москву, в аспирантуру Института мировой литературы, приехал с темой «Достоевский». Но тогда тоже еще были проблемы с изучением Достоевского, и они не решились дать мне такую тему, сказали, что могут дать только компаративистскую — «Достоевский и кто-то». Я выбрал Фолкнера, кандидатскую защищал по теме «Повествователи у Достоевского и Фолкнера».

http://pravmir.ru/karen-stepanyan-o-dost...

Ответ на этот вопрос уже дан в советских протоколах М. Д. А за 1899 год стр. 131. Еп. Стефан подчеркивает заявление г. Зарина, что вся моя критика его книг есть плод личного раздражения. Вот с чем я вполне согласен и чего никак не скрываю: если бы г.г. Зарины не делали покушений на мою репутацию и на мою литературную собственность, я никогда не вспомнил бы их имени. Моя полемика с г.г. Зариным, Басовым, Лаврским etc., которою я занимаюсь чуть не в каждой кн. Б. Вест., всегда бывает лишь самозащитой, апологией. И если я в ответе г. Зарину придал своей самозащите широкую постановку и от обороны перехожу к нападению, к разсмотрению всего сочинения г. плагиатора-Зарина, то к этому меня вынуждало самое свойство его преступления. Ведь не поступаю же я так по отношению к о. Светлову, у которого выходка против меня есть лишь эпизод, вставка в его книге. Насколько об ективно-доказательны мои обвинения, это другое дело, но чувства мои по отношению к г. Зарину – это чувства обиженного или оскорбленного к обидчику. Г. Зарин пишет: «лицо, заинтересованное, обиженное или оскорбленное кем-либо, нигде – по здравым юридическим нормам не может быть вместе и судиею, не может произносить окончательного приговора над человеком, который есть или считается обидчиком». Но как же эти функции разделить в отношении к такому преступлению, как некрасивый поступок г. Зарина? Ведь я высказываю суждение лишь о проступке г. Зарина против меня, а не вообще о его нравственной жизни. В заключение г. Зарин усвояет себе (из одной журнальной статьи) следующий жалобный плач «люди гораздо более жестоки, чем звери, и обыкновенно чем цивилизованнее человек, тем утонченнее его жестокость. Правда, у нас нет плетей и кнута, но раны от плетей и кнута заживут. А в культурных странах обоих полушарий широко практикуется пытка, состоящая в опозорении личности. Ваш религиозный, политический, ученый противник или просто враг не станет поджигать ваш дом, или подстерегать за углом с ножом в руках. Нет, он постарается опозорить вас в печати. Он будет о вас утверждать, что вы – человек глупый, бессовестный и будет делать более или менее ясные намеки на то, что вы совершили ряд преступлений». Сильно сказано. Но как же это г. Зарин успел забыть в столь короткое время, что ведь наше дело началось с покушения г. Зарина на мое имя и мою литературную собственность. Ведь это он сделал более или менее ясные намеки на мое неправославие (и в такое критическое для меня время), он попытался опозорить меня! Теперь же он получает лишь то, что заслужил. В своем позоре виновен он сам.

http://azbyka.ru/otechnik/Mihail_Tareev/...

Но едва ли, не столь же всеобщим, как признание поэтического гения Пушкина, было и остается доселе – ив этом и заключается загадочность пушкинского гения – непонимание духовного мира Пушкина, равнодушие к нему или даже прямое его отвержение. Правда, неоднократно раздавались голоса, протестовавшие против такого отношения к духовному содержанию пушкинского творчества и призывавшие русское общество понять и оценить всю глубину, значительность и ценность заветов Пушкина. Напомним только о гениальной речи Достоевского, о замечательной статье Мережковского в «Вечных спутниках», о призыве М.О.Гершензона вникнуть в мудрость Пушкина. Но голоса эти оставались и, в общем, и доселе остаются поистине голосами «вопиющими в пустыне» 410 . Упомянутое писаревское отрицание Пушкина было лишь до карикатурности резким и утрирующим выражением отношения к Пушкину, широко, едва ли не повсеместно распространенного в русском обществе и не исчезнувшего и доныне. Было, очевидно, что-то в характере гения Пушкина, в его духовном существе, что и при его жизни, и в посмертном отношении к нему обрекало его на одиночество, непризнание и отвержение со стороны русского общественного мнения, столь единодушно восхищавшегося его поэтическим гением. Это отношение к Пушкину было, кажется, впервые отчетливо высказано Хомяковым (в письме к И.Аксакову 1859 г.): «Вглядитесь во все беспристрастно и вы почувствуете, что способности к басовым аккордам недоставало не в голове Пушкина и не в таланте его, а в душе, слишком непостоянной и слабой, или слишком рано развращенной и уже никогда не находящей в себе сил для возрождения. Оттого-то вы можете им восхищаться или, лучше, можете не восхищаться, но не можете ему благоговейно кланяться» 411 . Если оставить в стороне явно несправедливый или, по крайней мере, односторонний упрек в «развращенности» и «слабости души» Пушкина – к тому же, несущественный для общей мысли Хомякова 412 – то слова эти очень метко улавливают то трудноопределимое «что-то» в духе Пушкина, что отчуждало от него не только Хомякова, но и вообще последующие поколения даже лучших русских людей.

http://azbyka.ru/otechnik/Semen_Frank/ru...

— Это у нас крестьянин один устроил… Спаси, Господи, его душу… Наверху и кузнецы наши живут… Тут, кроме пароходных машин, монахи делают ножи, косы, топоры, короче — все, что нужно в их обиходе; железо для этого покупается пока в Архангельске и Норвегии, но уже при мне монахи собирались добывать его, устроив завод в Кемском уезде, где болотная железная руда находится в изобилии и где, к сожалению, до настоящего времени она никем не разрабатывается. Явился какой-то аферист, пруссак, разорил местных крестьян, да и был таков. XIV. Монашеская школа День был светел и ярок. Так и манило в леса, окружавшие обитель, в их прохладную глушь и тьму. Синее море нежно охватывало острова, едва подернутое легкою, чуть заметною рябью. Мы шли между двумя рядами деревянных двухэтажных зданий, вне монастырских стен. В одних помещались рабочие, в других мастерские. Между ними одно нам кинулось в глаза — это здание школы. Лестница вела в большие прохладные сени. Внизу было пусто. Наверху — коридор. Налево — ряд небольших дверей, числом с 25, направо — просторные комнаты двух классов. Ни души живой. Только где-то густым басовым голосом жужжала муха да смутно, сквозь запертые окна, слышались крики чаек. Мы стали пробовать двери — не отперта ли какая-нибудь. Наконец, одна приотворилась. Оказалась маленькая каморка шагов пять в длину и три в ширину. Тут на узенькой кровати спал старик монах. Мы его разбудили. “Можно осмотреть школу?” — Сейчас! — заторопился тот… — Ключи… Где это ключи девались? Школа устроена для мальчиков, которые на зиму при монастыре остаются. Их учится здесь до ста. Тут в этих каморках они и живут. — Ну, однако, и тесновато им! — Да ведь они тут только ночуют. Утро — на работе, потом трапезуют, опосля по дворам бегают, в леса уходят — кто во что. А вечером в школу! — И давно школа открыта у вас? — В шестьдесят втором. Архимандрита Парфения — усердием. Я тут сторожем состою. Мы вошли в школу. Большая комната, черные нары, кафедра. На стенах развешаны старинные карты. На окне самодельный, но верный глобус, по словам монаха, сделанный одним из мальчиков.

http://azbyka.ru/fiction/solovki/

За версту от деревни обоз остановился около колодца с журавлем. Опуская в колодезь свое ведро, чернобородый Кирюха лег животом на сруб и сунул в темную дыру свою мохнатую голову, плечи и часть груди, так что Егорушке были видны одни только его короткие ноги, едва касавшиеся земли; увидев далеко на дне колодца отражение своей головы, он обрадовался и залился глупым, басовым смехом, а колодезное эхо ответило ему тем же; когда он поднялся, его лицо и шея были красны, как кумач. Первый подбежал пить Дымов. Он пил со смехом, часто отрываясь от ведра и рассказывая Кирюхе о чем-то смешном, потом поперхнулся и громко, на всю степь, произнес штук пять нехороших слов. Егорушка не понимал значения подобных слов, но что они были дурные, ему было хорошо известно. Он знал об отвращении, которое молчаливо питали к ним его родные и знакомые, сам, не зная почему, разделял это чувство и привык думать, что одни только пьяные да буйные пользуются привилегией произносить громко эти слова. Он вспомнил убийство ужа, прислушался к смеху Дымова и почувствовал к этому человеку что-то вроде ненависти. И как нарочно, Дымов в это время увидел Егорушку, который слез с воза и шел к колодцу; он громко засмеялся и крикнул: — Братцы, старик ночью мальчишку родил! Кирюха закашлялся от басового смеха. Засмеялся и еще кто-то, а Егорушка покраснел и окончательно решил, что Дымов очень злой человек. Русый, с кудрявой головой, без шапки и с расстегнутой на груди рубахой, Дымов казался красивым и необыкновенно сильным; в каждом его движении виден был озорник и силач, знающий себе цену. Он поводил плечами, подбоченивался, говорил и смеялся громче всех и имел такой вид, как будто собирался поднять одной рукой что-то очень тяжелое и удивить этим весь мир. Его шальной насмешливый взгляд скользил по дороге, по обозу и по небу, ни на чем не останавливался и, казалось, искал, кого бы еще убить от нечего делать и над чем бы посмеяться. По-видимому, он никого не боялся, ничем не стеснял себя и, вероятно, совсем не интересовался мнением Егорушки… А Егорушка уж всей душой ненавидел его русую голову, чистое лицо и силу, с отвращением и страхом слушал его смех и придумывал, какое бы бранное слово сказать ему в отместку.

http://azbyka.ru/fiction/step-istoriya-o...

Наконец мисс Грайс захрапела. Это была тучная валлийка, ее носовые рулады всегда досаждали мне. Сегодня же я обрадовалась этим басовым звукам: наконец-то меня оставят в покое! Мои недодуманные мысли сразу ожили. «Новое место! Это выход, — рассуждала я (разумеется, про себя). — Это, несомненно, выход! Именно потому, что это звучит не слишком заманчиво. Не то, что сладостные слова — свобода, восторг, радость… Для меня они только звук пустой; они настолько далеки и нереальны, что прислушиваться к ним — значит попусту терять время. А вот работа — это нечто реальное. Трудиться может всякий. Я здесь трудилась восемь лет, и все, чего я хочу теперь, — это работать где-нибудь в другом месте. Неужели я даже этого не смогу добиться? Разве мое желание невыполнимо? Нет, нет, это в конце концов вовсе не так трудно, надо только пораскинуть умом, как лучше взяться за дело». И я села на кровати, чтобы хорошенько все обдумать. Ночь была холодная, я закуталась в платок и снова принялась усиленно размышлять. «Чего я хочу? Нового места, жить в другом доме, среди новых лиц, в новых обстоятельствах. Я хочу этого потому, что желать другого бесполезно. Каким образом люди получают места? Они, видимо, обращаются к друзьям; у меня же нет никого. Но ведь немало людей, у которых тоже нет никого на свете; они все должны делать сами, сами себе помогать; как же они поступают?» Я не знала, и ничто не подсказывало мне ответа. Напрасно я понукала свой мозг, чтобы он работал; я чувствовала, как кровь стучит у меня в висках. Примерно с час мысли мои были погружены в хаос, все путалось в голове, и я не могла прийти ни к какому выводу. Разгоряченная тщетными усилиями, я встала и начала ходить по комнате; отдернув занавеску, я увидела в небе несколько звезд и, наконец почувствовав, что окончательно продрогла, забралась под одеяло. Однако в мое отсутствие добрая фея, видно, положила на мою подушку тот ответ, которого я так добивалась. Едва я опустила на нее голову, как в моем сознании спокойно и отчетливо прозвучали слова: «Те, кто ищет службы, дают объявление в „…ширском вестнике“».

http://azbyka.ru/fiction/dzhen-jejr-shar...

Не совсем, однако, по-прежнему… Но об этом впереди. На другой день после своего возвращения Пантелей Еремеич призвал к себе Перфишку и, за неимением другого собеседника, принялся рассказывать ему – не теряя, конечно, чувства собственного достоинства и басом, – каким образом ему удалось отыскать Малек-Аделя. В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера, не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, – увидал Малек-Аделя! Как он тотчас его узнал и как Малек-Адель его узнал, стал ржать, и рваться, и копытом рыть землю. – И не у казака он был, – продолжал Чертопханов, все не поворачивая головы и тем же басовым голосом, – а у цыгана-барышника; я, разумеется, тотчас вклепался в свою лошадь и пожелал насильно ее возвратить; но бестия цыган заорал как ошпаренный на всю площадь, стал божиться, что купил лошадь у другого цыгана, и свидетелей хотел представить… Я плюнул – и заплатил ему деньги: черт с ним совсем! Мне главное то дорого, что друга я своего отыскал и покой душевный получил. А то вот я в Карачевском уезде, по словам жида Лейбы, вклепался было в казака – за моего вора его принял, всю рожу ему избил; а казак-то оказался поповичем и бесчестия с меня содрал – сто двадцать рублев. Ну, деньги дело наживное, а главное: Малек-Адель опять у меня! Я теперь счастлив – и буду наслаждаться спокойствием. А для тебя, Порфирий, одна инструкция: как только ты, чего Боже оборони, завидишь в окрестностях казака, так сию же секунду, ни слова не говоря, беги и неси мне ружье, а я уж буду знать, как мне поступить! Так говорил Пантелей Еремеич Перфишке; так выражались его уста; но на сердце у него не было так спокойно, как он уверял.

http://azbyka.ru/fiction/zapiski-okhotni...

Между чтениями прежним порядком продолжалось антифонное пение обеих сторон, а также и дуэт басов у нотной книги возобновлялся не раз. Иногда на поклон архидиакона лицо вызываемое произносило только несколько слов с своего места, вероятно, начальных какого-нибудь чтения. Когда пришла очередь говорить подобным образом епископу, все присутствующие встали с своих мест. Было ли это сделано из уважения к архиерею, или того требовал устав службы, неизвестно. Свечи на треугольном подсвечнике тушились одна за другою. Закатавшееся в облаках солнце то посылало яркую струю света сквозь разодранный свод купола, то оставляло внутренность Ротонды почти в полном мраке. Становилось уже утомительным однообразие латинской службы. Часам к 6-ти вечера поставлены были две свечи на музыкальный инструмент. Мне сказали, что будут петь полный концерт. Вскоре действительно вышел опять тот же самый органист и с ним – прежние теноры и басы и трое или четверо мальчиков. Все окружили инструмент и ждали мановения регента, который, в свою очередь, ожидал прибытия славного своим прошлым басовым голосом хориста – монаха, потерявшего не так давно зрение. Слепца подвели. Это был пожилой человек, высокого роста, худощавый, как и все братство здешнее св. Франциска. Вскоре стало ясно, что для предшествовавшего пения недоставало именно надлежащего басового голоса... Пришлось вспомнить мне наши двухорные концерты, петые в старые времена. Инструмент почти совершенно заглушался. Из поемого нельзя было различить ни одного слова. Достигла ли служба ad laudes, или уже стояла на: Benedictus, нельзя было узнать. За неразумением поемого, поневоле внимание отбегало от пения к поющим. Слезящиеся мутные глаза печального слепца и бойкая, одушевленная физиономия альта, перекликивавшихся друг с другом, своим контрастом занимали и терзали душу. Конечно, и первый был некогда таким же «ангелочком», как отзывалась о последнем одна русская дама, и Господь знает, чем будет некогда последний!.. Концерт длился около 20 минут и, несмотря на свои музыкальные красоты, заставлял пожелать услышать еще раз простое антифонное пение Плага.

http://azbyka.ru/otechnik/Antonin_Kapust...

Вырезанная надпись будет и удобнее, и яснее, и правильнее, и удовлетворительнее рельефной, которая заготовляется еще до отлития колокола, в глиняной форме его. Исследовав три большие колокола на Ростовской соборной колокольне, опишу затем следующие, которых остается еще десять, кроме ясака. Четвертый колокол «Голодарь», в 171 пуд[ов] 5 фунт[ов], вылит в 1865 году. Голодарем он называется потому, что в него благовестят в Великий пост к заутрени, к часам и к великому повечерию (в него же благовестят и к малой вечере всегда). Около головы и около краев сего колокола есть рельефная, гражданской печати, надпись. Вверху вокруг головы написано в двух строчках, в 1-й: «1856 года мая дня в царствование благочестивейшаго великаго государя императора Александра Николаевича», во 2-й: «С благословения Высокопреосвященнаго архиепископа Нила при протоиерее Андрее Тихвинском», а внизу вокруг краев написано в одной только строчке: «И старосте Петре Веснине, вылит сей колокол в Ярославле на заводе мастера ярославского купца Семена Дмитриевича Чарышникова. Весу в нем 171 пуд и 5 фунт[ов]» (последние цифры, означающие вес, не рельефные, а вырезаны, как видно, после всего). На поле или на середине сего колокола между головою и краями его находятся четыре рельефных изображения: 1) Божией Матери Владимирской; 2) Святителя Леонтия; 3) Св. Исаия; 4) Св. Игнатия Ростовских Чудотворцев; а между ними по три херувима. Диаметр отверстия или поперечник основания этого колокола – 2 аршина 6,33 вершк[а]. Диаметр его вершины, внутри, 1 арш[ин] 2,875 верш[ка]. Высота колокола внутри, от основания до верху, 1 арш[ин] 11,2 вершков. Толщина звуковой части или вала, где ударяют языком, 2,75 вершка. Число простых колебаний, которые производит этот колокол в течение секунды, при 12° Реомюра,=201,38. Тон этого колокола соответствует ноте Ля (la или As), находящейся между первою и второю линиями нотной системы с басовым ключом. Этот четвертый колокол «Голодарь» по тону нисколько не гармонирует с тремя большими колоколами. Негармоничность его произошла от того, что он отлит был вместо прежнего разбитого, и при отливании его не обратили внимания на тон его, а позаботились только о том, чтобы он был потяжелее прежнего, да побольше имел бы на себе рельефных изображений. Прежний же разбитый весом был в 158 пудов и вылит был в 1807 году при архиепископе Антонии в Ярославле на заводе Ивана Черышникова. Но и этот колокол был еще не тот Голодарь, о котором значится в первом издании сочинения гр. Толстого о древностях Ростова. Здесь Голодарь означен весом в 140 пудов и, надо полагать, что он был подлинный Голодарь и издавал тон, соответствующий ноте До (ut или С), находящейся между второю и третьею линиею нотной системы с басовым ключом

http://azbyka.ru/otechnik/Pravoslavnoe_B...

   001    002   003     004    005    006    007    008    009    010