Отец Алексий привлекал к себе всех этих людей как праведник, молитвенник, нежный делатель души, прозорливец и замечательный духовник. Действительно, отец Алексий был глубоко и сердечно верующий человек, строгих церковных взглядов, благоговейный, усердный молитвенник, постник, труженик, к славе Божией ревнивый, к людям добрый, чуждый корысти и гордости, лицеприятия и человекоугодия. Кто бы ни пришел к нему на исповедь за ширмочки, знатный ли человек или самая простая крестьянка, все равно батюшка одинаково забывал себя с ними, переживал с ними их горе и радости, разрешал их сомнения, утешал, ободрял, наставлял. «Я все переживаю с вами», – говорил батюшка одной своей духовной дочери. Однажды, когда у нее было тяжелое переживание, он ей сказал: «И я пережил его с тобой, и оно вот где у меня осталось”, – показал он на сердце. Как бы плохо отец Алексий себя ни чувствовал, как бы ни был утомлен и нездоров, он никогда ради облегчения себя не ускорял исповеди, разве только для того, чтобы все желающие успели побывать у него, и до последней возможности старался удовлетворить всех к нему обращающихся. Батюшка был замечательным духовником. Строго следя за собой, прекрасно зная законы внутренней жизни и по своему огромному опыту, и по аскетической литературе, видя много людей, исповедуя их и следя за ними, он прекрасно знал и понимал человеческую душу, так что в этом отношении его мудрость и знание граничили с прозорливостью, которая также несомненно, была присуща ему по благодати. А благодать Божия явно чувствовалась в старце. Придешь, бывало, к нему скорбный, с душевной тревогой – благодатный старец не только умирит, но еще и утешит, и уйдешь от него довольный, счастливый, даже самый счастливейший. Если придешь с загрязненной миром душой, со спутавшимися и затуманившимися чувствами и понятиями, около праведного старца все станет само собой ясно, что хорошо и что нехорошо. Хорошее станет привлекательным, а нехорошее мерзким. Придешь недоумевающий, а батюшка рассудит все просто и мудро; придешь упавшим духом, унылым и безнадежным, а сделаешься около него бодрым и веселым; придешь холодным, бесчувственным, а горячее сердце батюшки согреет тебя или лаской, или строгостью, смотря по надобности, и холодное сердце затрепещет и загорится. Точно от батюшки исходят какие-то струны благодатной духовной силы, от него веяло вечностью, и эта вечность около него становилась ближе, понятнее, а все земное, наоборот, делалось дальше, малозначительнее, ничтожнее, и, наконец, сама смерть переставала быть страшной».

http://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjaty...

– Я угадываю ваши мысли в настоящую минуту, – сказала ему графиня. – Вы верно думаете о том, почему бы нам не убрать комнат в зелень... – Да; это было бы эффектнее, – сказал Тихомиров, вовсе пред тем ни о чем не думавший, потому что глаза его еще бессознательно блуждали по комнатам, переходя от одного предмета к другому. – Этого только и не достает здесь, чтобы было полное великолепие... – А вам хотелось бы видеть комнату в зелени?.. – Еще бы!.. Это было бы для меня величайшим удовольствием... – Хорошо... вот мы сейчас и пойдем в такую комнату... Тотчас же все отправились вслед за графинею в одну из комнат, выходившую окнами с одной стороны в сад, а с другой в палисадник. Комната эта великолепно была убрана в зелень. На окнах и пред окнами на полу стояли фарфоровые банки большого размера с самыми лучшими цветными деревцами; по всем стенам и потолку вились различные вьющиеся растения. Деревца все были в цвету. В комнате веяло самым легким и приятным ароматом. – Бесподобно! – воскликнул Тихомиров, взойдя в эту комнату. – Не я буду, если я у себя в доме не уберу так же хоть одну комнату в зелень и цветы!.. Это верх великолепия... – Прекрасно! – сказал в свою очередь Владиславлев. – Вероятно, это кабинет графа? – спросил он потом у графини. – Нет, – отвечала графиня: эта комната и труды Милушкины; она более всех нас любит все изящное, и с удовольствием убивает по нескольку часов в день на ухаживание за этою комнатою. – Прекрасно, – снова сказал Владиславлев, взглянув на Людмилу, и сильно сконфузился, потому что ему показалось, будто все в эту пору заметили его взгляд на Людмилу. – Находясь здесь, невольно начнешь мечтать: не трудно вообразить, что находишься не в Дикополье, а на каком-нибудь острове Сингапуре, обильном тропическими растениями... – Да, подтвердила графиня: для раздражения воображения здесь не достает только плодов тропических стран, но мы и с этим справимся... Графиня позвонила и, когда вошла «девушка», тотчас же приказала ей сходить в теплицу, взять у садовника и принести сюда фиников, винных ягод, бананов, ананасу, тамаринд и мангустанов. Пока «девушка» ходила за этими плодами, прошло несколько минуть в каком-то полумолчании, разговор у всех не вязался: каждый, кажется, желал или думать про себя или слушать разговор других, чем говорить. Людмила же совсем ничего не говорила и была очень серьезна. Казалось, что она что-нибудь сочиняет.

http://azbyka.ru/otechnik/Mihail_Burcev/...

ПАМЯТИ А. Н. ПЛЕЩЕЕВА Сегодня служили панихиду в Казанском соборе по скончавшемся Алексее Николаевиче Плещееве. Когда узнаешь о смерти людей, которые были почемунибудь близки, в первую минуту прежде всякой мысли, прежде скорби испытываешь странное чувство недоумения, какогото тяжелого и вечного удивления перед смертью, как будто недоверие к ней. Переспрашиваешь и перечитываешь весть, и все не можешь покориться, все надеешься на какуюто невозможную ошибку. Потом привыкаешь медленно, и тогда только возникает в сердце чувство новой пустоты и горечи, и мало–помалу начинаешь понимать значение утраты… С таким странным и тяжелым недоумением я смотрел на обычную толпу петербургских литераторов, которые в последние годы, все чаще и чаще, собираются на похороны когонибудь из братьев. Какая безнадежная грусть и унылая покорность в этой толпе. Вот еще один… Тихо все — одно кладбище Не пустеет, не молчит . Зажглись тонкие восковые свечи. Прозвучали торжественные слова панихиды. Холодом веяло от пышного и пустынного храма, от привыкшей к смерти толпы: холодный свет унылого дня падал на гранитные колонны, на тяжелые медные капители, и в этом безнадежном свете, снизу озаренные отблеском похоронных свечей, лица живых казались мертвенно–бледными. Я видел перед собою кроткое старческое лицо скончавшегося поэта, его грустную и нежную улыбку. Достоевский гдето говорит о необычайно глубоком и трогательном значении, какое русский народ на своем чудном языке придает самому обыденному выражению «милый человек». Это выражение, с особенным народным оттенком, как нельзя более подходит к А. Н. Плещееву. О, какой это был милый, и простой, и добрый человек! Не думайте, что этим я умаляю его значение как поэта. Нет! Но человек и поэт связаны в нем так неразрывно, так неразделимо, что, право, кажется иногда, что жизнь Плещеева — одна из его лучших, высоких поэм. Да, так должны жить люди, безгранично полюбившие поэзию… Правда, это невеселая жизнь, но что делать? У грустного века должны быть грустные певцы.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=189...

Он любовался ею, светился ею, — вдруг ее озарившим счастьем. Он хотел поцеловать ее — и целовал глазами ее глаза, все ее волоски и жилки, ресницы, губы, которые что-то говорили, легкий парок дыхания и все это пестрое мелькание чудесной площади, отражавшееся в ее глазах. Она это знала, чувствовала, что он ее т а к целует, смеялась ему счастливыми глазами и все говорила, лицо в лицо, засматривая снизу, из-под ресниц, из-под заиндевевших густых бровей, которые так влекли из-под ласковой шапочки. Девичьей нежной свежестью веяло от нее, от влажных в блеске ее зубов, — снежным, морозным хрустом. Он видел ее радость, — н о в о е чудо в ней. Или это от крепкого воздуха-мороза, от пламенного солнца, клонившегося за крыши, за деревья… от крымских яблочков на лотках, от звонкого цокания по снегу стальных подков, от визга полозьев мерзлых? Он любовался ею, как новым даром, к е м-т о дарованным. Вся другая являлась она ему на этой чудесной площади, ожившая, полная новых откровений. И как тогда, в душный июльский вечер, под бурным ливнем, почувствовал он восторг и радостное сознание связанности его с о в с е м. А она радостно спешила, сжимая его руку, сбивалась, торопилась сказать ему, как ей сейчас легко, будто после причастия, так легко… — и слова у нее путались, не находились. «Мне теперь так легко… все у меня другое теперь… мне не стыдно… понимаешь, о н а простила, я это с л ы ш у … ты слышишь?.. Господи, как легко!..» Ее сочный, грудной, какой-то глубинный голос, пробудивший в нем сладкое томление при первой еще встрече на бульваре, — «звонкий, живой хрусталь», — теперь, в ее оживленности-восторге, вызывал в нем томительную нежность, светлое опьянение, желания. Он видел, или ему казалось, что решительно все любуются его Даринькой, озаряющими, чудесными глазами, ее бровями, раскинутыми бойко, детскими пухлыми губами, бьющими по щекам сережками. И хотелось, чтобы все эти женщины и девушки, все такие чудесные, с картонками и кульками, остановились и любовались ею, и после, дома, рассказывали, «какую прелестную видели мы сегодня!» — и помнили бы всю жизнь.

http://lib.pravmir.ru/library/ebook/1829...

Для Натальи Григорьевны этот экзамен прошел давно. Но к выступлению отнеслась она серьезно, много обдумывала и обрабатывала, не желая ударить лицом в грязь пред почтенными слушателями. Туда Машура не могла не поехать. Мать несколько волновалась. Даже румянец показался на старческих щеках: в черном шелковом платье, с чудесной камеей-брошью, в очках и седоватых локонах, Наталья Григорьевна была внушительна. Как только кучер подвез их и они вышли, сразу почувствовалось, что все прочно, по-настоящему, что для дел Общества именно нужна Наталья Григорьевна со своей солидностью, образованностью и умеренными взглядами. Это не выскочка. Она читала ровным, несколько монотонным голосом, но культурно, то есть так. что в зале веяло серьезностью, едва ли переходящей в скуку, и если переходящей, то лишь для очень молодых. Люди же зрелые- их было большинство - сидели в сознании, что об истинно литературных вещах с ними беседует истинно литературный человек. Машура тоже покорно слушала. Вернее, мамины слова входили в ее душу и выходили так же легко, как выдыхается воздух. Глядя на свои тонкие, очень выхоленные руки, сложенные на коленях, Машура почему-то подумала, что мама хорошо, все-таки, ее воспитала. В сущности, что дурного в том, что она была у Христофорова, а вот теперь она считает уж себя виновной, выдерживает некую епитимью. Мать говорила о поэме " Цыгане " , а Машуре стало вдруг так грустно и жаль себя, что на глазах выступили слезы. Когда Наталья Григорьевна кончила, ей аплодировали не больше и не меньше, чем следовало. Седой профессор, которого Ретизанов назвал дубом, подошел и поцеловал ручку. Наталья Григорьевна пригласила его в среду на блины. Покончив с текущими делами, члены Общества стали разъезжаться так же чинно, как и съезжались. Машура с матерью села в санки с высокой спинкой и покатила по Поварской. Дома она обняла мать и сказала: - Милая мама, ты очень хорошо читала. Наталья Григорьевна была смущенно довольна. Там у меня, сказала она, сняв очки и протирая их,- -было одно место недостаточно отделанное.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=736...

Он показывал ей полинявший и отчасти замаслившийся рукав вицмундира. Она равнодушно глядела на изношенный рукав, как на дело до нее не касающееся, потом на всю фигуру его, довольно худую, на худые руки, на выпуклый лоб и бесцветные щеки. Только теперь разглядел Леонтий этот далеко запрятанный в черты ее лица смех. — Вы смеетесь надо мной? — спросил он с удивлением. Так неестественно казалось ему смеяться над бедностью. — И не думала, — равнодушно сказала она, — что за редкость — изношенный мундир? Мало ли я их вижу! Он недоверчиво поглядел на нее; она действительно не смеялась и не хотела смеяться, только смеялось у ней лицо. — Вон у вас пуговицы нет. Постойте, не уходите, подождите меня здесь! — заметила она, проворно побежала домой и через две минуты воротилась с ниткой, иглой, с наперстком и пуговицей. — Стойте смирно, не шевелитесь! — сказала она, взяла в одну руку борт его сюртука, прижала пуговицу и другой рукой живо начала сновать взад и вперед иглой мимо носа Леонтья. Щека ее была у его щеки, и ему надо было удерживать дыхание, чтоб не дышать на нее. Он устал от этого напряженного положения, и даже его немного бросило в пот. Он не спускал глаз с нее. «Да у ней чистый римский профиль!» — с удивлением думал он. Через две минуты она кончила, потом крепко прижалась щекой к его груди, около самого сердца, и откусила нитку. Леонтий онемел на месте и стоял растерянный, глядя на нее изумленными глазами. Это кошачье проворство движений, рука, чуть не задевающая его по носу, наконец, прижатая к груди щека кружили ему голову. Он будто охмелел. От нее веяло на него теплом и нежным запахом каких-то цветов. «Что это такое, что же это?.. Она, кажется, добрая, — вывел он заключение, — если б она только смеялась надо мной, то пуговицы бы не пришила. И где она взяла ее? Кто-нибудь из наших потерял!» — Что ж стоите? Скажите «merci» да поцелуйте ручку! Ах, какой! — сказала она повелительно и прижала крепко свою руку к его губам, всё с тем же проворством, с каким пришивала пуговицу, так что поцелуй его раздался в воздухе, когда она уже отняла руку.

http://azbyka.ru/fiction/obryv-goncharov...

– Вероятно, – не вдумываясь, ответил Сережа, следя за ленивым движением маленькой ноги, очерчивающей полукруг по песку перед скамейкой. «Как туфель черная тесьма Тройным сплетается извивом»… Из какого-то номера «Аполлона»… Чьи? Что там еще было? – Принять ли подлинно за ложь Твои небрежные признанья, Что восемь жизней ты живешь… - негромко процитировал он вслух. Храня о всех воспоминанья, - совсем тихо продолжила Елена. – Вы помните это стихотворение? – Нет, только сейчас вспомнила. – Я тоже. Девушка окинула Сережино лицо внимательно-напряженным взглядом, словно что-то отыскивая в нем. Губы ее дрогнули. – Нам пора. 16 Штаб-квартира группы Опанаса, помещавшаяся в небольшом доме недалеко от Елагина моста, оказалась на старый лад двухэтажной, по первому впечатлению Сережи – уютно запущенной в сравнении с военизированной строгой холодностью монархистской явки. От окурков и ореховой скорлупы на ковре, грязной обивки кресел, тарелки с огрызками сыра, забытой кем-то на покрытом дорогой камчатой скатертью круглом столе, – от всего этого ярко освещенного вечерним солнцем в высоких узких окнах беспорядка веяло все той же беззаботной жизнью богемы. Впрочем, грязи было все-таки слишком много. Словно окончательно утверждая богемную атмосферу этого обиталища, над облезлым беккеровским роялем висел портрет Рембо, сделанный в карандаше каким-то любителем. – А, ты с золотопогонником. Я и за… – Конец фразы увяз в тяжелом мокром кашле. Человек, полулежащий в качалке в углу, образованном ведущей наверх некрашеной лестницей, поднес ко рту платок. – Я и забыл. – Эсер впился в Сережу цепким, внимательным взглядом. Очень худой, лет тридцати на вид, одетый, несмотря на жару, в широкую цигейковую душегрейку, с всклокоченной копной черных вьющихся волос, с хищновато резкими чертами лица и неестественным румянцем на впалых щеках, он выглядел очень больным. – Что ж, составим знакомство. Марат. – Прапорщик Сергей Ржевский. – Фу ты ну ты, как громко. – Эсер обернулся к Елене. – Что ж ты не предупредила их благородие, что мы на лишнюю откровенность не напрашиваемся.

http://azbyka.ru/fiction/derzhatel-znaka...

То, что фронт подступил близко, знал весь город, застывший в напряженном ожидании. Но о падении фортов, о реальной границе знали те, кто держал ее между двумя огнями, знал ЦИК, где, позабыв свои счеты, Зиновьев и Сталин непрерывно запрашивали Москву о подкреплении, знала Москва, знали конспиративные квартиры, ожидающие приближения фронта к заветной черте, той, которая будет сигналом для ответа изнутри, знала ЧК, знал Олька Абардышев. 43 Толкнув массивную высокую дверь, Сережа очутился в обычном гимназическом вестибюле, обычном настолько, что, забывшись на миг, он по восьмилетней привычке потянулся расстегивать шинель, но, обнаружив вместо нее пуговицы куртки, опомнился и улыбнулся. Гардероб действительно работал: старик с осанкой швейцара (вероятно, это и был прежний швейцар гимназии) с недовольным лицом читал за металлической сеткой номер «Пламени». Звонок, видимо, был только что: по лестнице еще гремели стремительные шаги, сверху доносился характерный школьный гам и хлопанье дверей. – Звонок был, молодой человек, – с привычно грозным видом взглянув на Сережу поверх еженедельника, заметил гардеробщик. «Неужели меня можно принять за школьника?» – подумал Сережа, почему-то ускорив шаги в ответ на замечание. Проходя мимо грязного, чудом сохранившегося зеркала, он невольно взглянул в него: в кепке и куртке с поднятым воротником по вестибюлю бежал долговязый из-за худобы подросток лет пятнадцати, от всего облика которого так и веяло чем-то невзрослым… «И это – офицер штаба Его Высокопревосходительства…» Мысли были веселыми и легкими. То, что должно было сейчас тяжелейшим грузом лежать на душе, вылетало, вышвыриваемое оттуда какой-то странной пружиной. Сейчас не надо было запрещать себе об этом думать: оно и без того почему-то не думалось. – Эй ты! Звонок давно был? – Давно ли, сказать не могу, но если верить грозному блюстителю здешнего порядка, то не безнадежно давно, – оборачиваясь, ответил Сережа. Догнавший его на лестнице школьник густо покраснел. Это был подросток лет тринадцати-четырнадцати, впрочем, подросток скорее ближе уже к юноше, чем к ребенку: черты лица его уже проявились, и будущий взрослый человек проглядывал в этом нескладном высоком мальчике в брюках гольф и с детски тонкой шеей, торчавшей из воротника куртки.

http://azbyka.ru/fiction/derzhatel-znaka...

На небе вращались ожерелья звезд, словно драгоценности, разложенные на прилавке продавцом, который, ловко перебирая их, соблазняет прохожих их купить. Шорохи, доносившиеся из чащи, не нарушали охватившей пустыню тишины. Даже когда где-то среди скал завыл шакал, тишина поглотила его вой, как вода поглощает брошенный в нее камень. Иосиф вернулся на свое место. Прежде чем лечь он подбросил дров в огонь. Становилось все холоднее. От каменистой пустыни, еще недавно пышущей жаром, теперь веяло леденящим холодом. Иосиф тщательно укутался покрывалом, но долго не мог заснуть. Когда же, наконец, пришел сон, он явился вместе со странными видениями. Во сне Иосиф видел лестницу, напоминавшую лестницу из сна праотца Иакова, а по ней вверх и вниз двигались таинственные существа, большеглазые и крылатые. Одно из этих существ задержалось на лету и коснулось бедра Иосифа. Судорога болью пробежала по телу. Иосиф проснулся и сел. Но это был только сон. Вокруг царил покой: люди спали, небо вращалось, словно поднос с драгоценностями в руках торговца. Пустыня дышала тишиной. Из поросшего зеленью оврага доносились бормотание, шорохи, шелест. Вновь завыл вдали шакал, но тотчас затих, словно некая рука закрыла ему пасть.   День настал так же внезапно, как вечером наступила ночь. Иосиф проснулся от ощущения, что что-то произошло. Открыв глаза, он увидел незнакомого человека, который сразу замахнулся копьем и приказал ему лежать без движения. Возле догоревшего костра стояли двое, глядя на спящих путников. У Иосифа не было сомнений, кто это такие: их загорелые на солнце лица, взлохмаченные бороды, сшитые из звериных шкур одежды и оружие в руках говорили сами за себя. Тот, что был пониже, держал наготове копье; высокий и, судя по всему, главный, был вооружен мечом. Первый по–кошачьи прыгнул к Иосифу и прошипел: — Не шевелись и молчи, если хочешь жить. Иосиф не шевелился. Вскоре он понял, что его спутники тоже не спят. Но все лежали без движения, так как человек с копьем был начеку, тотчас поворачиваясь к тому, кто только шелохнется.

http://pravbiblioteka.ru/reader/?bid=119...

– Дуб, дуб, – поспешила заверить нас заведывающая этим священным местом. – Ну, какой же это дуб, господа! – продолжал настаивать скептик. – Разве у дуба такие листья? Вы только взгляните, пожалуйста... И он, быстро отломив маленькую веточку, показалъ ее нам. Окружающие нас громко ахнули. Оказывается, что здесь запрещено срывать с заветнаго дуба листья и ветви. Конечно, случайно сорванная «ветка Палестины» бережно была привезена в Россию. Действительно, листья палестинского дуба совершенно не похожи на своеобразные листья наших северных дубов. Они узки и с мелкими острыми зубчиками по краям; длина их не более одного вершка. От великана дуба, развалившегося на три части, идет роща молодых дубков до русского дома. Очевидно, это дети могучего старца... Проходя среди них по тенистой аллее, один из спутников заметил мне: – Мы не сомневаемся, что все эти деревья потомки той священной дубравы Мамре, в которой когда-то раскинул свои палатки Авраам, как не сомневаемся, что кругом нас бегают настоящие «дети Авраама». Бог Авраама, Бог Исаака и Бог Иакова, сказал Спаситель не есть Бог мертвых, но живых, потому что у Него все живы. Внешние покровы дерева меняются, умирают, но само оно долго живет. Так и род Авраамов. Тела его потомков, как листья с дерева, падают на землю, умирают, но дух их живет и будет жить вечно. Как бы в подтверждение его слов, хозяйка русского дома пригласила нас закусить с дороги и вполне напомнила библейскую Сарру своим радушным угощением и гостеприимством. В стенах ее дома веяло каким-то особенным миром, спокойствием. Сейчас здесь не было ни сутолоки многочисленных паломников, ни страстных движений и выкриков арабов. Полуденная тишина охватила и все окрестные сады. Мы взглянули в сторону города Хеврона, или Ель-Халиля, как называют его арабы. Под лучами горячего солнца белелись его скученные каменные дома, а ближе к нам темнели многочисленные фруктовые сады. Хеврон – священный город в глазах евреев, христиан и магометан. Несмотря на свою близость к Маврийскому дубу, Хеврон, однако, не входит в программу русского паломника. Но мы решили заглянуть и в этот древнейший город земного шара. Библия говорит, что он назывался прежде Кириаф-Арба, по имени одного великого человека из сынов Енаковых. Может быть, красная почва окрестностей Хеврона породила предание, что здесь была колыбель человеческого рода, – жилище первого человека Адама, взятого из красной земли, так как по-еврейски адам значит человек и красный. Того же корня и слово земля.

http://azbyka.ru/otechnik/Istorija_Tserk...

   001    002    003    004    005    006   007     008    009    010