Кончил свои похождения наш герой как-то странно. Внезапно пришло ему желание оставить родной дом и город и ехать куда глаза глядят. Не простясь с матерью и сестрой, в сопровождении своего друга Иванова он сел на первый поезд, отправлявшийся вечером. Ночь в поезде ему что-то не поспалось, перед рассветом он вышел на площадку вагона и на всем ходу бросился с поезда. „С грохотом и свистом промелькнул мимо поезд: земля выскочила из-под ног, и Санин упал на мокрый песок насыпи. Красный задний фонарь был уже далеко, когда Санин поднялся, смеясь сам себе: – И то хорошо! Сказал он громко с наслаждением издав свободный, громкий крик“. „Санин дышал легко и веселыми глазами смотрел в бесконечную даль земли, широкими сильными шагами уходя все дальше и дальше, к светлому и радостному сиянию зари. И когда степь, пробудившись вспыхнула земными и голубыми далями, оделась необъятным куполом неба и, прямо против Санина, искрясь и сверкая, взошло солнце, казалось, что Санин идет ему навстречу“ (стр. 342). Этими словами и оканчивается произведение г. Арцыбашева. Было бы, конечно, весьма последовательно закончить рассказ не такими художественными претензиями, а более естественно, напр. так, что Санин сломал себе шею, ногу или что-нибудь в этом роде и от боли заорал благим матом на всю степь... Такой конец был бы вполне достоин этого „свободно и своеобразно сложившагося человека“, т. е. выработавшего в себе сильного и наглого животного, вытравившего из себя, и вытравливающего из других вечное моральное и эстетическое чувство и отношение хотя бы только к матери и своей красивой и интеллигентной родной сестре. Рассказ вышел бы по крайней мере выдержанным, хотя и грубо несправедливым памфлетом по адресу нашей русской интеллигенции. Но беда г. Арцыбашева в том и состоит, что он, по-видимому, вовсе не хотел писать памфлета, а надумал изобразить реальность, подкрашенную идеалом – Саниным. Санин – не наглое животное, каким он в действительности вышел из-под кисти художника, а положительный тип „новаго человека“, призванного обновить человечество. За это говорит эпиграф рассказа: „Только это нашел я, что Бог создал человека правым, а люди пустились во многие помыслы“ (Екклез. VII, 23). За это же говорит и финал рассказа, облекший глупость героя в какой-то поэтический прыжок, приветствованный зарей и солнцем. Санин и есть правый человек, какого создает Бог или природа; проще говоря: „се лев, а не собака“. В намерении художника было создать Аполлона, в действительности вышла обезьяна ....не важной породы.

http://azbyka.ru/otechnik/Nikolaj_Zaozer...

Редактор многозначительно вознес перед Саниным носом обкуренный до черноты палец. Для Сани все районное начальство было на одно лицо. В какой-нибудь праздник во время демонстрации возвышалось оно на трибуне в одинаковых темно-синих костюмах, при строгих галстуках, с надменно-самодовольными ухмылками на физиономиях. Мороковский тоже обретался там среди прочих и был неотличим от персон, должных к себе внушать простому люду робость и почтение. И Саня растерялся даже, когда по ступенькам покосившегося крылечка совхозной конторы не спеша сошел сорокалетний мужик, облаченный в безнадежно расползающуюся по швам затрапезную болоньевую куртку, обутый в солдатские кирзачи; на голове его каким-то чудом лепилась фасонисто кепчонка пирожком. Санины попутчики, двое спецов из районного сельхозуправления и картавый доктор, главврач поликлиники и хозяин «уазика», на котором ехали, по мере приближения к совхозной конторе все яростней перемывали косточки Мороковскому: вроде в годах мужики, а хуже старух-сплетниц. Но тут дружно умолкли, заторопились наперебой выбраться из машины и, под его насмешливо-хмурым взглядом, будто споткнулись об невидимое препятствие. Картавый доктор подскочил к Мороковскому, затренькал деланно-бодреньким смешком: — Владимир Владимирович, неплохая погодка на дворе, неправда ли? — Так и шепчет — займи да выпей! Заходите в гости! После опрокинутого натощак, с дальней дороги, стакана самогонки и схрумканного второпях соленого огурца у приезжих замаслились глаза; теперь все наперебой принялись восхвалять гостеприимного хозяина, в вечной дружбе клясться, только что лобызаться еще не полезли. — А это кто с вами? — Мороковский кивнул на подзахмелевшего Саню. — Из газеты писатель! — О-о!.. Это уж много позже докумекал Саня, почему это так усиленно пекся об его невзрачной персоне Владимир Владимирович, да так, что скоро стал казаться юному «литрабу» своим рубахой-парнем, не грозным начальником, а чуть ли не ровней. Спровадив довольных и разгорячено-болтливых специалистов, Мороковский весь остаток дня возил корреспондента по совхозным полям. Начальственным неторопливым жестом выманивал из кабины трактора механизатора, о чем-то долго и малопонятно для Сани, убедительно ему втолковывал. Измотанные посевной мужички смиренно потупляли глаза, мямлили под измазанный соляркой нос: «Вам виднее, Владимир Владимирович… Исправимся».

http://azbyka.ru/fiction/pozhinateli-plo...

Санин никак не мог понять, что она – смеется ли над ним или говорит серьезно? а только думал про себя: «О, да с тобой держи ухо востро!» Слуга вошел с русским самоваром, чайным прибором, сливками, сухарями и т. п. на большом подносе, расставил всю эту благодать на столе между Саниным и г-жою Полозовой – и удалился. Она налила ему чашку чаю. – Вы не брезгаете? – спросила она, накладывая ему сахар в чашку пальцами… а щипчики лежали тут же. – Помилуйте!.. От такой прекрасной руки… Он не закончил фразы и чуть не поперхнулся глотком чаю, а она внимательно и ясно глядела на него. – Я потому упомянул о недорогой цене моего имения, – продолжал он, – что так как вы теперь находитесь за границей, то я не могу предполагать у вас много свободных денег и, наконец, я сам чувствую, что продажа… или покупка имения при подобных условиях есть нечто ненормальное, и я должен взять это в соображение. Санин путался и сбивался, а Марья Николаевна тихонько отклонилась на спинку кресла, скрестила руки и глядела на него тем же внимательным и ясным взглядом. Он наконец умолк. – Ничего, говорите, говорите, – промолвила она, как бы приходя ему на помощь, – я вас слушаю – мне приятно вас слушать; говорите. Санин принялся описывать свое имение, сколько в нем десятин, и где оно находится, и каковы в нем хозяйственные угодья, и какие можно извлечь из него выгоды… упомянул даже о живописном местоположении усадьбы; а Марья Николаевна все глядела да глядела на него – все светлее и пристальнее, и губы ее чуть-чуть двигались, без улыбки: она покусывала их. Ему стало неловко наконец; он замолчал вторично. – Дмитрий Павлович, – начала Марья Николаевна – и задумалась … – Дмитрий Павлович, – повторила она… – Знаете что: я уверена, что покупка вашего имения – очень выгодная для меня афера и что мы сойдемся; но вы должны мне дать… два дня – да, два дня сроку. Ведь вы в состоянии на два дня расстаться с вашей невестой? Дольше я вас не продержу, против вашей воли, – даю вам честное слово. Но если вам нужны теперь же пять, шесть тысяч франков, я с великим удовольствием готова предложить вам их взаймы – а там мы сочтемся.

http://azbyka.ru/fiction/veshnie-vody-tu...

То, что они сделали вдвоем, несколько мгновений тому назад – это отдание своей души другой душе, – было так сильно, и ново, и жутко; так внезапно все в их жизни переставилось и переменилось, что они оба не могли опомниться и только сознавали подхвативший их вихорь, подобный тому ночному вихрю, который чуть-чуть не бросил их в объятия друг другу. Санин шел и чувствовал, что он даже иначе глядит на Джемму: он мгновенно заметил несколько особенностей в ее походке, в ее движениях, – и, боже мой! как они были ему бесконечно дороги и милы! И она чувствовала, что он так на нее глядит. Санин и она – полюбили в первый раз; все чудеса первой любви совершались над ними. Первая любовь – та же революция: однообразно-правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде, высоко вьется ее яркое знамя, и что бы там впереди ее ни ждало – смерть или новая жизнь, – всему она шлет свой восторженный привет. – Что? это никак наш старик? – промолвил Санин, указывая пальцем на закутанную фигуру, которая поспешно пробиралась сторонкой, как бы стараясь остаться незамеченной. Среди избытка блаженства он ощущал потребность говорить с Джеммой не о любви – то было дело решенное, святое, – а о чем-нибудь другом. – Да, это Панталеоне, – весело и счастливо отвечала Джемма. – Он, наверное, вышел из дому по моим пятам; он уже вчера целый день следил за каждым моим шагом… Он догадывается! – Он догадывается! – с восхищением повторил Санин. Что бы такое могла сказать Джемма, от чего он не пришел бы в восхищение? Потом он попросил ее рассказать подробно все, что именно произошло накануне. И она немедленно начала рассказывать, спеша, путаясь, улыбаясь, вздыхая короткими вздохами и меняясь с Саниным короткими светлыми взглядами. Она рассказала ему, как, после третьегодняшнего разговора мама все хотела добиться от нее, Джеммы, чего-нибудь положительного; как она отделалась от фрау Леноры обещанием сообщить свое решение в течение суток; как она выпросила себе этот срок – и как это было трудно; как совершенно неожиданно явился гн Клюбер, более чопорный и накрахмаленный, чем когда-либо; как он изъявил свое негодование по поводу мальчишески-непростительной и для него, Клюбера, глубоко оскорбительной (так именно он выразился) выходки русского незнакомца – он разумел твою дуэль – и как он потребовал, чтобы тебе немедленно отказали от дому.

http://azbyka.ru/fiction/veshnie-vody-tu...

У Джеммы был особенно милый, непрестанный, тихий смех с маленькими презабавными взвизгиваньями… Санина так и разбирало от этого смеха – расцеловал бы он ее за эти взвизгиванья! Ночь наступила наконец. Надо ж было и честь знать! Простившись несколько раз со всеми, сказавши всем по нескольку раз: до завтра! (с Эмилем он даже облобызался), Санин отправился домой и понес с собою образ молодой девушки, то смеющейся, то задумчивой, то спокойной и даже равнодушной, – но постоянно привлекательной! Ее глаза, то широко раскрытые и светлые и радостные, как день, то полузастланные ресницами и глубокие и темные, как ночь, так и стояли перед его глазами, странно и сладко проникая все другие образы и представления. О гне Клюбере, о причинах, побудивших его остаться во Франкфурте, – словом, о всем том, что волновало его накануне – он не подумал ни разу. XIV Надо ж, однако, сказать несколько слов и о самом Санине. Во-первых, он был очень и очень недурен собою. Статный, стройный рост, приятные, немного расплывчатые черты, ласковые голубоватые глазки, золотистые волосы, белизна и румянец кожи – а главное: то простодушновеселое, доверчивое, откровенное, на первых порах несколько глуповатое выражение, по которому в прежние времена тотчас можно было признать детей степенных дворянских семей, «отецких» сыновей, хороших баричей, родившихся и утучненных в наших привольных полустепных краях; походочка с запинкой, голос с пришепеткой, улыбка, как у ребенка, чуть только взглянешь на него… наконец, свежесть, здоровье – и мягкость, мягкость, мягкость, – вот вам весь Санин. А во-вторых, он и глуп не был и понабрался кое-чего. Свежим он остался, несмотря на заграничную поездку: тревожные чувства, обуревавшие лучшую часть тогдашней молодежи, были ему мало известны. В последнее время в нашей литературе после тщетного искания «новых людей» начали выводить юношей, решившихся во что бы то ни стало быть свежими… свежими, как фленсбургские устрицы, привозимые в С.Петербург … Санин не походил на них. Уж коли пошло дело на сравнения, он скорее напоминал молодую, кудрявую, недавно привитую яблоню в наших черноземных садах – или, еще лучше: выхоленного, гладкого, толстоногого, нежного трехлетка бывших – «господских» конских заводов, которого только что начали подганивать на корде… Те, которые сталкивались с Саниным впоследствии, когда жизнь порядком его поломала и молодой, наигранный жирок давно с него соскочил, – видели в нем уже совсем иного человека.

http://azbyka.ru/fiction/veshnie-vody-tu...

Кучер наконец заложил лошадей; все общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, которого он видеть не мог равнодушно, не торчал перед ним. Во всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал… и разглагольствовал один; никто, никто не возражал ему, да никто и не соглашался с ним. Он особенно настаивал на том, как напрасно не послушались его, когда он предлагал обедать в закрытой беседке. Никаких неприятностей бы не произошло! Потом он высказал несколько резких и даже либеральных суждений насчет того, как правительство непростительно потакает офицерам, не наблюдает за их дисциплиной и не довольно уважает гражданский элемент общества (das burgerliche Element in der Societat) – и как от этого со временем возрождаются неудовольствия, от которых уже недалеко до революции,! чему печальным примером (тут он вздохнул сочувственно, но строго) – печальным примером служит Франция! Однако тут же присовокупил, что лично благоговеет перед властью и никогда… никогда!.. революционером не будет – но не может не выразить своего… неодобрения при виде такой распущенности! Потом прибавил еще несколько общих замечаний о нравственности и безнравственности, о приличии и чувстве достоинства! В течение всех этих «разглагольствований» Джемма, которая уже во время дообеденной прогулки не совсем казалась довольной гм Клюбером – оттого она и держалась в некотором отдалении от Санина и как бы смущалась его присутствием, – Джемма явно стала стыдиться своего жениха! под конец поездки она положительно страдала и хотя по-прежнему не заговаривала с Саниным, но вдруг бросила на него умоляющий взор… С своей стороны он ощущал гораздо более жалости к ней, чем негодования против гна Клюбера; он даже втайне, полусознательно радовался всему, что случилось в продолжение того дня, хотя и мог ожидать вызова на следующее утро. Мучительная эта partie de plaisir прекратилась наконец. Высаживая перед кондитерской Джемму из кареты, Санин, ни слова не говоря, положил ей в руку возвращенную им розу. Она вся вспыхнула, стиснула его руку и мгновенно спрятала розу. Он не хотел войти в дом, хотя вечер только что начинался. Она сама его не пригласила. Притом появившийся на крыльце Панталеоне объявил, что фрау Леноре почивает. Эмилио застенчиво простился с Саниным; он словно дичился его: уж очень он ему удивлялся. Клюбер отвез Санина на его квартиру и чопорно раскланялся с ним. Правильно устроенному немцу, при всей его самоуверенности, было неловко. Да и всем было неловко.

http://azbyka.ru/fiction/veshnie-vody-tu...

Красный задний фонарь был уже далеко, когда Санин поднялся, смеясь сам себе: – И то хорошо! Сказал он громко с наслаждением издав свободный, громкий крик». «Санин дышал легко и веселыми глазами смотрел в бесконечную даль земли, широкими сильными шагами уходя всё дальше и дальше, к светлому и радостному сиянию зари. И когда степь, пробудившись вспыхнула земными и голубыми далями, оделась необъятным куполом неба и, прямо против Санина, искрясь и сверкая, взошло солнце, казалось, что Санин идет ему на встречу» (стр. 342). Этими словами и оканчивается произведение г. Арцыбашева. Было бы, конечно, весьма последовательно закончить рассказ не такими художественными претензиями, а более естественно, напр. так, что Санин сломал себе шею, ногу или что-нибудь в этом роде и от боли заорал благим матом на всю степь… Такой конец был бы вполне достоин этого «свободно и своеобразно сложившегося человека», т. е. выработавшего в себе сильного и наглого животного, вытравившего из себя, и вытравливающего из других вечное моральное и эстетическое чувство и отношение хотя бы только к матери и своей красивой и интеллигентной родной сестре. Рассказ вышел бы по крайней мере выдержанным, хотя и грубо несправедливым памфлетом по адресу нашей русской интеллигенции. Но беда г. Арцыбашева в том и состоит, что он, по-видимому, вовсе не хотел писать памфлета, а надумал изобразить реальность, подкрашенную идеалом – Саниным. —190— Санин – не наглое животное, каким он в действительности вышел из-под кисти художника, а положительный тип «нового человека», призванного обновить человечество. За это говорит эпиграф рассказа: «Только это нашел я, что Бог создал человека правым, а люди пустились во многие помыслы» ( Еккл.7:23 ). За это же говорит и финал рассказа, облекший глупость героя в какой-то поэтический прыжок, приветствованный зарей и солнцем. Санин и есть правый человек, какого создает Бог или природа; проще говоря: «се лев, а не собака». В намерении художника было создать Аполлона, в действительности вышла обезьяна …не важной породы.

http://azbyka.ru/otechnik/pravoslavnye-z...

Сказав эти слова, Санин бросил на стол свою визитную карточку и в то же время проворно схватил Джеммину розу, которую один из сидевших за столом офицеров уронил к себе на тарелку. Молодой человек снова хотел было вскочить со стула, но товарищ снова остановил его, промолвив: «Донгоф, тише!» (Donhof, sei still!). Потом сам приподнялся – и, приложась к козырьку рукою, не без некоторого оттенка почтительности в голосе и манерах, сказал Санину, что завтра утром один офицер их полка будет иметь честь явиться к нему на квартиру. Санин отвечал коротким поклоном и поспешно вернулся к своим приятелям. Г-н Клюбер притворился, что вовсе не заметил ни отсутствия Санина, ни его объяснения с г-ми офицерами; он понукал кучера, запрягавшего лошадей, и сильно гневался на его медлительность. Джемма тоже ничего не сказала Санину, даже не взглянула на него: по сдвинутым ее бровям, по губам, побледневшим и сжатым, по самой ее неподвижности можно было понять, что у ней нехорошо на душе. Один Эмиль явно желал заговорить с Саниным, желал расспросить его: он видел, как Санин подошел к офицеам, видел, как он подал им что-то белое – клочок бумажки, записку, карточку … Сердце билось у бедного юноши, щеки пылали, он готов был броситься на шею к Санину, готов был заплакать или идти тотчас вместе с ним расколотить в пух и прах всех этих противных офицеров! Однако он удержался и удовольствовался тем, что внимательно следил за каждым движением своего благородного русского друга! Кучер наконец заложил лошадей; все общество село в карету. Эмиль, вслед за Тартальей, взобрался на козлы; ему там было привольнее, да и Клюбер, которого он видеть не мог равнодушно, не торчал перед ним. Во всю дорогу герр Клюбер разглагольствовал… и разглагольствовал один; никто, никто не возражал ему, да никто и не соглашался с ним. Он особенно настаивал на том, как напрасно не послушались его, когда он предлагал обедать в закрытой беседке. Никаких неприятностей бы не произошло! Потом он высказал несколько резких и даже либеральных суждений насчет того, как правительство непростительно потакает офицерам, не наблюдает за их дисциплиной и не довольно уважает гражданский элемент общества (das burgerliche Element in der Societat) – и как от этого со временем возрождаются неудовольствия, от которых уже недалеко до революции,! чему печальным примером (тут он вздохнул сочувственно, но строго) – печальным примером служит Франция! Однако тут же присовокупил, что лично благоговеет перед властью и никогда… никогда!.. революционером не будет – но не может не выразить своего… неодобрения при виде такой распущенности! Потом прибавил еще несколько общих замечаний о нравственности и безнравственности, о приличии и чувстве достоинства!

http://azbyka.ru/fiction/veshnie-vody-tu...

Прогулка Санина с Марьей Николаевной, беседа Санина с Марьей Николаевной продолжалась час с лишком. И ни разу они не останавливались – все шли да шли по бесконечным аллеям парка, то поднимаясь в гору и на ходу любуясь видом, то спускаясь в долину и укрываясь в непроницаемую тень – и все рука с рукой. Временами Санину даже досадно становилось: он с Джеммой, с своей милой Джеммой никогда так долго не гулял… а тут эта барыня завладела им – и баста! – Не устали ли вы? – спрашивал он ее не однажды. – Я никогда не устаю, – отвечала она. Изредка им попадались гуляющие; почти все ей кланялись – иные почтительно, другие даже подобострастно. Одному из них, весьма красивому, щегольски одетому брюнету она крикнула издали, с самым лучшим парижским акцентом: «Сотте, vous savez, il ne faut pas venir me voir – ni aujourd’hui, ni demain». Тот снял молча шляпу и отвесил низкий поклон. – Кто это? – спросил Санин, по дурной привычке «любопытствовать», свойственной всем русским. – Это? Один французик – их здесь много вертится… За мной ухаживает – тоже. Однако пора кофе пить. Пойдемте домой; вы, чай, успели проголодаться. Мой благоверный, должно быть, теперь глаза продрал. «Благоверный! Глаза продрал!!» – повторил про себя Санин… «И говорит так отлично по-французски… Что за чудачка!» Марья Николаевна не ошиблась. Когда она вместе с Саниным вернулась в гостиницу – «благоверный», или «пышка» сидел уже, с неизменной феской на голове, перед накрытым столом. – А я тебя прождался! – воскликнул он, скорчив кислую мину. – Хотел уже кофе без тебя пить. – Ничего, ничего, – весело возразила Марья Николаевна. – Ты сердился? Это тебе здорово: а то ты совсем застынешь. Я вот гостя привела. Звони скорее! Давайте пить кофе, кофе – самый лучший кофе – в саксонских чашках, на белоснежной скатерти! Она скинула шляпу, перчатки – и захлопала в ладоши. Полозов глянул на нее исподлобья. – Что это вы сегодня так расскакались, Марья Николаевна? – проговорил он вполголоса. – А не ваше дело, Ипполит Сидорыч! Звони! Дмитрий Павлович, садитесь – и пейте кофе во второй раз! Ах, как весело приказывать! Другого удовольствия на свете нет.

http://azbyka.ru/fiction/veshnie-vody-tu...

Мороковский, отступившись от работяг, и Сане стал активно «втирать» что-то насчет сельхозработ, что тот, поначалу пытавшийся с понимающе-сосредоточенным видом черкать ручкой в блокноте, умаявшись, забросил это бесполезное занятие и обрадовано вздохнул, когда Владимир Владимирович предложил вернуться с полей в свое обиталище в селе. — Перекусим маленько! Расплескав остаток самогона по стаканам, он чокнулся с Саней опять как на равных: — Ну как, товарищ писатель, уважает мета народ? Уважает… Согласившись с Саниным утвердительным кивком и едва занюхав выпитое сухой хлебной горбушкой, Мороковский заерзал на затрещавшей погибельно табуретке: — Ты еще главного в моей жизни не видел! Поехали!.. Разбитый деревенский большак уперся в заасфальтированную трассу, ведущую к райцентру, и Владимир Владимирович «выжал» тут из мотора «уазика» крайние силенки. Саня, стараясь не показывать испуг, вспомнил о «гаишниках». — А-а! — понимающе усмехнулся Мороковский. — Когда я кого боялся!. Домчав до райцентра, он остановился на окраинной улице напротив большого покосившегося пятистенка, высветив фарами подслеповатые, плотно задернутые занавесками окна. — Отцово гнездо! Наша теперь дача… Да! — Откуда вы, полуночники?.. — Ладно, не ворчи, женушка! — Владимир Владимирович чмокнул в щеку открывшую дверь женщину. — Сгондоби нам чего закусить. Я ведь всего на часок, до свету обратно надо. Хозяйка захлопотала на кухне; Саня, присев на краешек стула, разглядывал ее, втихомолку удивляясь. Неприметная, с простым, до поры увядшим лицом, с усталым взглядом больших печальных глаз — близко не поставишь с расфуфыренными супружницами местных партийных «бонз». Они были пристроены на инструкторских должностях в горкоме партии; к ним однажды прикомандировал Ортодокс Саню для живописания «рейда» по детским площадкам в городе. Двух «боярынь» в служебной «Волге» мало интересовали сломанные качели и заваленные собачьим дерьмом песочницы, дамы взахлеб обсуждали наряды жен и дочек доморощенных «партайгеноссе», особо не стесняясь представителя прессы. Что он им — корреспондентишка-пацан, плебей и только.

http://azbyka.ru/fiction/pozhinateli-plo...

   001    002    003    004   005     006    007    008    009    010