Мироносицкая церковь неоднократно перестраивалась и меняла свои названия, но в народе её имя оставалось прежним. С 1809-го по 1819 год по проекту архитектора Евгения Васильева церковь перестраивалась, были пристроены два каменных придела с престолами Николая Чудотворца и Тихвинской Божией Матери, последний стал главным престолом, от чего в это время церковь получила название Тихвинской. Попечителями постройки были купец Иван Тараканов и городовой секретарь Дмитрий Сердюков. Ими же была возведена каменная ограда церкви, которая с небольшими изменениями в 1848 и 1864 г.г., прослужила до самого закрытия этого храма. В 1839 г. церковь вновь подверглась перестройке: известная своей благотворительностью на харьковские храмы Прасковья Тамбовцева пожертвовала на устройство ещё двух приделов 5 000 рублей серебром, и по ее желанию в правом приделе был устроен престол во имя Корсунской Божией Матери. Кроме неё, на перестройку церкви жертвовали купец Иван Киктевич, надворный советник Крамаренков, помещица Анна Безпальчева. А в 1847 г. купец Сергей Костюрин вложил 500 рублей серебром для устройства престола преподобного Сергия Радонежского. Главный престол в 1841 г. был освящён во имя Креста Господня, соответственно и церковь стала называться Крестовоздвиженской. Последняя капитальная перестройка состоялась в 1890 г., тогда были убраны два придела, подняты арки и своды внутри храма, изменены размеры и расположение окон, устроено калориферное отопление. Работы производились по проекту архитектора Михаила Ловцова и предполагали полное изменение всего облика классической архитектуры церкви, но средств для таких масштабных перестроек не было. В 1908 г. архитектор Владимир Покровский, изучив состояние Мироносицкой церкви, писал в пояснительной записке, что после перестроек 1890 г. её наружные фасады свидетельствуют о полном отсутствии какого-либо стиля или характера, поражая своей недоделанностью. В 1908-м В. Покровский начинает строительство новой колокольни, так как старая уже давно была непригодна для размещения на ней колоколов, они висели на двух столбах под навесом рядом с церковью. В 1911 г. колокольня была построена и стала в округе самым высоким сооружением. |
Костеря Евгодим, посадский человек, 1615 г., Свияжск Костица, Костицын : Костица, крестьянин, 1492 г., Переяславль; Иван Федорович Костица Заболоцкий [слг. Заболоцкий], 1500 г.; Михаил Петрович Костицын, 1551 г., Белоозеро Косткин Василий Андреевич, убит в 1550 г. в казанском походе; Семен Андреевич Косткин, дьяк, 1571 г., Кашира Костливцевы см. Косливцевы Костолом Ферапонт, старец Печенгского монастыря, 1636 г. Костолыгин Федор, сын боярский, 1636 г. Костомаров Илларион, убит в 1560 г. под Казанью; Яков Филатович, 1587 г., Тула Костоусов , каменщик, 1640 г., Белоозеро Кострец Григорий Давидович Пушкин [см. Пушка], первая половина XVI в. Кострец – 1) сорная трава, 2) верхняя часть задней ноги туши Кострика, Кострикин, Костриков : Иван Матвеевич Кострика Хлопов [см. Хлопов], 1562 г.; Иван Костриков, казнен в 1570 г. в Новгороде Кострика, костерь, кострица – кострец Костров Мамыш Жеребцов [см. Мамыш, Жеребец], помещик, 1496 г., Новгород Кострома , дьяк вел. кн. Ивана Калиты, писал его духовную грамоту, 1328 г. Кострюков Иван Васильев, крестьянин, 1594 г., Новгород Костыга Иван, крестьянин, 1496 г., Обонежье Костыга – кость, мосол, бабка Костяные Уши Григорий, посадский человек, 1625 г., Вязьма Костылев Богдан Федорович, 1597 г., Муром Костюрин [см. Чумсан] Костюров Степан Зажарьев, 1459 г., Кашин; Андрей Осипович, конец XV в., там же Костюря, костеря – бранчливый, упрямый, сквернословец (Даль) Костяев Василий Михайлович, 1556 г., Кашира Косяк Елизаров Солонинин [см. Солонина], крестьянин, 1460 г., Переяславль Косяк – 1) часть туши скота, 2) табун лошадей Кот, Котов : кн. Григорий Яковлевич Кот Мещерский, убит в 1571 г. под Москвой татарами; Иван Котов, дьяк кн. Михаила Верейского, 1482 г., четверо Котовых казнены в 1570 г. в Новгороде [см. Бубариковы] Кот-Мышелов Константин, крестьянин, 1545 г., Новгород Котафьев Василий, бобыль, 1607 г., Арзамас Котена, Котенин : Иван Котена, судья по земельному делу, 1490 г., Костромской уезд; Котенин, 1446 г. 51 ; Котенины, середина XVI в., Каширский уезд; Федор и Гавриил Сергеевичи Котенины, 1556 г., Тульский уезд; Иван Котенин, дозорщик, 1604 г., Рыльск; Михаил Ширяев [см. Ширяй] и др., XVII в., там же |
40. ИОСИФ II Лазаревич, с 1688 по 1691 годы. Потом Митрополит Ростовский. 41. АРСЕНИЙ Костюрин, с 1693 по 1704 годы. Потом Архиепископ Воронежский. 42. ФEOДOCUЙ V, Князь Ванбальский, с 1704 по 1711 годы. Потом Епископ Крутицкий. 43. ДUOHUCUЙ II из Ризничих того же Чудовского монастыря с 1711 года, Марта 25. 44. ГEHHAДUЙ IV. В 1714 году переведён из Архимандритов же Андрониевских. 45. ФЕОФИЛАКТ Лопатинский, переведён из Архимандритов же Заиконоспасского монастыря. Потом Епископ Тверской с 1723 года. 46. ФЕОФИЛ Кролик, произведён из Иеромонахов, и был Членом Святейшего Синода. 47. ГEHHAДUЙ V Беляев, по 1727 год. 48. EBФUMUЙ III Грек. Убит. 49. ААРОН переведён из Белгородского Никольского монастыря. Он был Членом Святейшего Синода, а в 1735 году, Декабря 28, хиротонисан в Епископа Архангелогородского. 50. КИПРИАН Скрипицын. В 1739 году, Декабря 13, хиротонисан в Епископа Вятского. 51. BAPЛAAM II Скамницкий. В 1740 году, Октября 3 пожалован Членом Св. Синода, а в 1743 году хиротонисан в Епископа в Вятку. 52. ИЛАРИОН. При нём монастырь сей обращён в дом Московских Архиереев. III. Kpamkoe описание Савина Сторожевского монастыря О местоположении и начале оного САВИН СТОРОЖЕВСКИЙ, бывший Ставропигиальный, а ныне Московской Епархии первого, класса мужской монастырь, под ведомством Викария, Епископа Московской Митрополии, лежит на левом берегу реки Москвы и Разварни, от города Звенигорода расстоянием версты полторы, вверх по реке, на горе; обсажен деревьями и обнесён каменной высокой оградой, с семью большими башнями. Гора сия отделяется долиной и лугами от оной, на которой стоит город, и вышиной немного от неё разнствует. Звание Савина получил монастырь сей от основателя своего, Преподобного Саввы Звенигородского Чудотворца, бывшего прежде учеником Преподобного Сергия Радонежского Чудотворца, а наконец в сем монастыре Игуменом: но Сторожевским именуется по горе, на коей стоит, которая исстари ещё до монастыря сего называлась Сторожи; потому что там становилась опасливая стража, для остережения от нашествий неприятельских, которых с сей горы издали можно было видеть со всех сторон. По сему-то в старых грамотах и монастырь сей писался Саввин на Сторожах. |
А вшед в Крестовую Палату к Святейшему Патриарху, Митрополит был у него у благословения и говорил Святейшему Патриарху речь. Потом у Святейшего Патриарха был он Митрополит и иные Архиереи и Боярин с товарищи у стола. После стола от Патриарха Митрополит ехал на подворье в вышеписанной Государеве карете. В карете против Митрополита сидели Спаса Нового монастыря Архимандрит Игнатий Корсаков, да Андроньева монастыря Архимандрит же Костюрин. Провожали его Митрополита вышеписанной Боярин с товарищи до подворья. Того ж числа прислан Великих Государей ему стол. Было по сему в Столовой Палате. 199 (1691) Сентября в 1 день Великие Государи Цари и Великие Князи Иоанн Алексеевич , Петр Алексеевич, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержцы, указали быть у себя Великих Государей на Дворе, по постановлении на Митрополию Киевскую, Преосвященному Киевскому Митрополиту Варлааму Ясинскому и Духовным Особам. После действа нового лета (Сентября 1), не ходя за Образы в Соборную церковь , у Великих Государей был Митрополит. Карета прежде действа с конюшных посылана по него о шти возницах. Шел к Великим Государем Благовещенскою папертцою. Перед ним нес Крест на чаше Соборной Дьякон, а его вел Протопоп Соборной. Пришед в Палату, говорил Отпуск по обычаю, а потом явил его Великим Государем Думной Дьяк Емельян Игнатьевич Украинцов. А как Митрополит войдет в Палату к Великим Государем, и Думной Дьяк явит Великим Государем челом ударить, а говорит: Пресветлейшие и Державнейшие Великие Государи Цари и Великие Князи Иоанн Алексеевич , Петр Алексеевич, всея Великия и Малыя и Белыя России Самодержцы и многих Государств и Земель Восточных и Западных и Северных, Отчичи и Дедичи, и Наследники, и Государи, и Обладатели ! Вашего Царского Величества Богомолец Преосвященный Митрополит Киевский и Галицкий и Малыя России Вашему Царскому Величеству челом ударил и на Вашем Великих Государей жалованье челом бьет. Великие Государи изволили прикладываться ко Кресту и были у Митрополита у благословения, а потом Митрополит кропил Великих Государей святою водою; и Великие Государи изволят принять у Митрополита благословение; а после того изволят Великие Государи спросить Митрополита о спасении; и Думной Дьяк говорит: Преосвященный Варлаам Митрополит Киевский и Галицкий и Малыя России ! Великие Государи, их Царское Величество, жалуют тебя, спрашивают о твоем спасении. |
Село Спасское было некогда сельцом Слядневым и принадлежало вдове Анне Мамаева жене Сапогова с сыном Григорием, а в 133 и 134 (1625–1626) гг. сельцо Сляднево было пустошью и находилось Русского уезда, волости Юрьевой слободы, «в порозжих землях». (См. Моск. Арх. Мин. Юст. Писц. кн. 845, стр. 157). Оно населено вновь после 186 (1678) г., было опять сельцом и находилось во владении стольника Ивана Афанасьева Костюрина, при котором в этом сельце построена была церковь во имя Преображения Господня. Первое сведение о существовании сей церкви находим в приходных окладных книгах Патриаршего Приказа за 1703 год. В них написано: «В нынешнем в 703 году по указу Великого Государя и по помете на выписке казначея монаха Тихона Макарьевского велено новопостроенные церкви Преображения Спасова, которую построил столь, ник Иван Афанасьеве сын Костюрин в Русском уезде в поместном своем сельце Слядневе, на попа с причетники дани положить, по сказке новопостроенные Спасские церкви дьячка Тимофея Васильева с приходских дворов: с попова, с дьячкова, с Пономарева, с просвирницына, с одного помещикова, с 5 крестьянских, да с церковной земли по памяти из Поместного Приказу с 10 четвертей в поле, а в дву потому ж, сена с 10 копен, по указной статье, 13 алтын, заезда гривна, и те деньги велено имать с 703 году. Августа 21 дня те деньги платил дьячек той церкви Тимофей». (Там же, Патр. Прик. кн. 184, стр. 493). С 1704 по 1739 г. Спасская церковь в тех же приходных книгах писалась в Русской десятине в следующем порядке: «Церковь Преображения Спасова в селе Слядневе, в поместье Ивана Костюрина, дани 13 алтын, заезда гривна». А в 1702–1736 гг. означено дани «26 алтын две деньги». (Там же, кн. 252, стр. 272 и кн. 418). В селе Слядневе, Спасское тож, при церкви находился «двор попа Тимофея Васильева». (Там же, Переп. кн. 11458). «1722 г. декабря в » « день по указу (из Синодального Казенного Приказа) и по присланной памяти Саввина монастыря Сторожевского, за пометою архимандрита Сильвестра, в Рузе, на Синодальном Десятильниче дворе, перед старостой поповским Успенским попом Филиппом Борисовым, Русского уезда вотчины стольника Ивана Афанасьева сына Костюрина села Сляднева прикащик Семион Иванов сказал в самую сущую правду: в том селе Слядневе построена церковь Преображения Спасова после последнего Российского патриарха Адриана, а в котором году и по чьему прошению, – того он прикащик не знает, и дани с той церкви платится по 26 алтын по две деньги на год, да казенных пошлн по 5 алтын но 4 деньги, ямских и полоняничных с одного двора; а священника и церковников у той церкви нет, отошли неведома куда в нынешнем 722 году в июне месяце, и та Божья церковь с того числа стоит без пения; а что к той церкви попу с причетники давалось на пропитание земли, также и сколько сенных покосов, того ж прикащик не знает же; а в приходе у той церкви только три двора, которые в том селе Слядневе». (Там же, Патр. Прик., вязка 449, дела 825, стр. 33 об.). |
А внизу, в шестьдесят четвертом номере, всегда было так весело, беззаботно и шумно. Оттого, что в номере много пили водки и курили, много пели и кричали, спали на полу и на диванах, воздух в нем был сизый, тяжелый, сильно пахло спиртом и селедкой, и всегда царил беспорядок, такой прочный и непобедимый, что Чистякову он иногда казался особенным порядком. И хозяева комнаты, Ванька Костюрин и Панов, были похожи на свою комнату: беспорядочные и прочно утвердившиеся в своем беспорядке, по утрам вместо чая они пили водку или пиво, ночью бодрствовали, а днем спали. Имущества у них было очень мало, но на окнах всегда стоял ряд порожних бутылок, по росту, начиная от четверти и кончая соткой, а на стене висели бубен и треугольник, и лежала хорошая гармония. С тех пор как один из товарищей по номерам, серб Райко Вукич, однажды ночью прошелся с бубном по коридору и страшно напугал всех жильцов, подумавших про пожар, каждый вечер в одиннадцать часов приходил коридорный Сергей и отбирал бубен до утра. А утром приносил его вместе с парою пива, и длинноусый Ванька Костюрин, по утрам очень мрачный, исполнял на бубне короткую песнь – тоже почему-то очень мрачную. А потом звонкой и веселой трелью рассыпалась гармония – и начинался бестолковый и непонятный Чистякову день. Когда вечером в шестьдесят четвертый номер приходил Чистяков, узкогрудый, болезненный, неся на себе следы трудового дня и строго определенной жизненной цели, компания встречала его с легкой насмешкой и недоброжелательством. – Иностранец ползет! – возвещал Ванька Костюрин. И студенты смеялись, так как всем своим лицом, длинными волосами, синей рубашкой, выглядывавшей из-под тужурки, Чистяков менее всего походил на иностранца. Да и говор у него был самый великорусский: мягкий, округлый и задумчивый. Не любили его студенты за то, что он был совершенно равнодушен к их жизни, не понимал ее радостей и похож был на человека, который сидит на вокзале в ожидании поезда, курит, разговаривает, иногда даже как будто увлекается, а сам не сводит глаз с часов. О себе он ничего не рассказывал, и никто не знал, почему в двадцать девять лет он только на втором курсе, но зато много и подробно говорил он о загранице и тамошней жизни. И всем, кого видел в первый раз, сообщал с тихим восторгом где-то и когда-то услышанную им новость: что в Христиании, на самой лучшей площади, народ воздвиг два прекрасных памятника: Бьернсону и Ибсену, еще при жизни последних, и когда Бьернсон и Ибсен проходят по площади, они видят свое изображение отлитым из вечного чугуна и бронзы и так радуются любви народа, что оба плачут. И, рассказывая это, Чистяков глядел в сторону, и веки его наливались слезами и краснели. |
– За что ты меня? – крикнул Костюрин. – А вот за что! – сказал Толкачев и еще раз ударил так, что Костюрин перегнулся надвое, едва устоял на ногах, и на зубах его показалась кровь. Все хмурились, кричали, но никто не решался вступиться, и только Чистяков с истерическим вскриком бросился на огромного Толкачева и неловко ударил его, ушибив себе большой палец. Потом что-то тяжелое, как пудовая гиря, обрушилось на его голову, он упал, а когда поднялся, все стояли кружком и наскакивали на Толкачева, но не били его, а только кричали. Но все же он немного струсил и оправдывался, сваливая всю вину на Костюрина; последний выплевывал на снег черную слюну и говорил: – Братцы, разве так можно! И через десять минут их помирили. Они протянули руки и поцеловались, а Чистяков всплеснул руками и заплакал от боли, от скорби и гнева. – Господи! Его бьют, а он целуется! Ведь это подлость! – А тебе что? – через плечо спросил Толкачев. – Хочешь, через крышу перекину? – Иностранец! – презрительно сказал Костюрин, и все, галдя и смеясь, тронулись к воротам, а Чистяков пошел в свой номер, лег и долго плакал в темноте. Насилие, несправедливость, как туча, стояли над ним, и далеким, недоступным раем казались ему чудные и светлые края. «Хоть бы умереть там!» – думал он, смертельно тоскуя. На другой день Костюрину стало совестно, и он первый раз за все время знакомства пришел в номер к Чистякову, долго и смущенно оглядывался и хвалил комнату. – Как тут у тебя чудно! Словно у монашенки! – говорил он, а потом сразу заплакал, и по длинным, перекосившимся усам его катились большие светлые слезы и капали на красное сукно номерного грязного стола. А через неделю все забылось, и Толкачев опять показывал силу своих мускулов и заставлял восхищаться ими, но теперь Чистяков не мог без ужаса смотреть на его красную толстую шею и огромный кулак и чувствовал себя в его присутствии таким беззащитным и слабым, как цыпленок перед ястребом. Грубая и тупая сила грозно стояла перед ним, и ни в чем не было защиты. Все-таки он перестал подавать Толкачеву руку, но тот встретил это презрительным и искренним хохотом и часто заговаривал с ним: |
– Осли! И уходил в свой номер. Товарищи хохотали, а Чистяков, печально улыбаясь, думал, какая это действительно маленькая и грустная страна задорных и слабеньких людей, постоянной неурядицы, чего-то мелкого и жалкого, как игра детей в солдаты. И ему было жаль маленького Райко и хотелось взять его за границу, чтобы он увидел там настоящую, широкую и умную жизнь. Когда бутылки наполовину пустели, студенты начинали петь, играть на гармонии и кого-нибудь посылали за Райко, который считался специалистом по бубну. Райко являлся и мрачно бубнил, а глаза его горели, словно у волка, и были остры, как жало осы. Если становилось очень весело и разгоряченная кровь ходуном начинала ходить по жилам, Ванька Костюрин вскакивал, подергивал плечами и плясал русскую. Громоздкий и неуклюжий, в пляске он был легок и перышком носился по комнате: выбивал каблуками частую дробь, взвизгивал, гикал, и вся комната точно вертелась и дрожала от стука, заливистых звуков гармонии и захлебывающегося рычания бубна. И у всех смотревших сверкали глаза, подергивались руки и ноги, и кто-нибудь отходил в угол, с безнадежным восторгом махал рукою и откуда-то из глубины выдыхал томительное и сладкое: ээ-х! И все они казались Чистякову похожими на сумасшедших. Кончив пляску и тяжело отдуваясь, Ванька Костюрин просил Райко: – А ну, Райко, покажи, как у вас пляшут. Небось так не умеют. – Так не умеют, а лучше умеют. – Да ты покажи, не бойся! Я знаю, у вас хорошо пляшут. Все уговаривали, и Райко, пугливо и злобно озираясь, откладывал бубен. Потом лицо его становилось свирепым и кровожадным, и он делал несколько странных, порывистых и колючих движений – как будто не плясать он собирался, а душить, царапать и убивать. Без музыки, серьезный, немного страшный, он так похож был на маленького дикаря, что все разражались хохотом, а Райко опять обиженно ругался и уходил. «Как они грубы!» – думал Чистяков, и ему было жаль маленького Райко, так сильно любившего свою маленькую родину. Бывал в шестьдесят четвертом номере студент Каруев, всегда ровный, всегда веселый и слегка высокомерный. При нем все несколько менялось: пелись только хорошие песни, никто не дразнил Райко, и силач Толкачев, не знавший границ ни в наглости, ни в раболепстве, услужливо помогал ему надевать пальто. А Каруев иногда умышленно забывал поздороваться с ним и заставлял его делать фокусы, как ученую собаку: |
Охотно рассказывал он и о том, сколько скоплено у него денег для заграницы – двести двадцать рублей, и однажды он даже надоел всем студентам с жалобою на то, как гнусно поступили с ним на одном уроке, обсчитав его на одиннадцать рублей. Так, взяли и спокойно обсчитали, а когда он стал требовать, то сперва посмеялись, а потом выгнали. – Ведь это кровные деньги! – говорил он с гневом и тоскою. – Ведь может, они мне двух лет жизни стоят! – Ну, не ной, надоел! – сказал ему Ванька Костюрин. – Хочешь, мы тебе эти одиннадцать целковых соберем промеж себя? Он предложил это от чистого сердца и был очень удивлен и обижен, когда Чистяков с негодованием отклонил предложение. – Не товарищ ты! – сказал Костюрин с упреком, и все согласились с ним, что Чистяков не товарищ. Это видно было и по тому, с каким презрительным равнодушием относился он ко всем студенческим интересам: что бы важное ни случилось, как бы ни горячился народ в шестьдесят четвертом номере, он молчал, рассеянно барабанил пальцами по столу и, если дебаты затягивались, начинал зевать и уходил заниматься немецким языком. – Я не здешний! – говорил он с шутливым извинением, но в шутке его была страшная и почему-то очень обидная правда. И было неприятно чувствовать, что они совсем не знают этого узкогрудого человека, который так прямо идет к своей цели и не хочет сказать, откуда взялось в его больной груди столько силы и решимости. И особенно не любил его Ванька Костюрин; сам он носил высокие сапоги, а летом в деревне поддевку, уважал все русское, водку, квас, жирные щи и мужиков, и старался говорить грубым голосом и по-простонародному: вместо «кажется» говорил «кажись» и часто употреблял слово «давеча». И он не понимал упорного стремления Чистякова за границу и причислял его почему-то к той же категории явлений, как белые перчатки, постоянная трезвость, визиты и модные сапоги; и два другие названия, данные им Чистякову, были такие: «аристократ» и «собачья старость». Остальные были равнодушны ко всему русскому, охотно бранили его и говорили Чистякову, что и сами поехали бы учиться и жить за границей, если бы деньги. А он уговаривал их, доказывал, что денег всегда можно достать, волновался, но потом вглядывался в их добродушные полупьяные рожи, вспоминал всю их ленивую, распущенную жизнь – и равнодушно умолкал. Где-нибудь в углу на смятой постели он усаживался и смотрел оттуда блестящими и далекими глазами, такой бледный, узкогрудый и решительный. |
И когда замер последний звук, вступил звонкий тенор и повторил – как будто отозвалась земля на жалеющие и ласковые слова, и мольбою дышала ее молитвенная речь: Покой-ной но-о-чи всем уста-а-вшим… И с той же величавой грустью и покоем лился в пространстве томный, мужественный бас: Весь день свой отдыха не зна-а-вшим… Что-то сверкающее и драгоценное, как слезы, упало с высокого неба и пронизало тьму широкого густого баса и нежным горячим стоном смешалось с воплями земли: Трудом купившим сво-ой по-о-кой!.. «Боже мой, Боже мой! Ведь это она поет! – подумал Чистяков, вглядываясь в побледневшее лицо девушки. – О милая, ведь это о нас, о нас!» И все трое, смешав голоса, пронизывая ими друг друга, слившись в одну величавую, скорбную гармонию, повторили: Покойной ночи всем уставшим, Весь день свой отдыха не знавшим, Трудом купившим свой по-о-кой! Потом пелись другие грустные песни, но Чистяков не слыхал их, и все в нем трепетало от бесконечной жалости к себе, который весь день без устали трудился, к кому-то безличному, большому, нуждавшемуся в покое, любви и тихом отдыхе. Привел его в себя веселый и шумный разговор вокруг Райко Вукича. Его опять дразнили, а он, сверх обыкновения, молчал, и только острые, как жало осы, глазки перебегали с одного на другого и двигался щетинистый раздвоенный подбородок. – А что, Райко, – спрашивал Ванька Костюрин, – у вас у всех там носы крючком, как у тебя? Райко медленно ответил: – На днях серба одного, Боиовича, на границе зарезали. Турци зарезали. И всем ясно представился зарезанный серб, какой-то Боиович, у которого мертвецки-желтый и крючковатый нос, как у Райко, и на горле широкая черная рана. Было неприятно, и Костюрин с деланным смехом сказал: – Эка важность! Много еще осталось. Райко ощетинился, побледнел, и колючки на его раздвоенном подбородке задрожали. И когда он заговорил, голос у него был металлический и резкий. – Ти обманщик. Зачем ти пляшешь русского? У тебя нет родины, нет дома! Ти свинья. Но ответил Чистяков, точно упрек касался его. Глухо и спокойно он сказал: |
| |