Считая эти понятия за адекватное выражение самого существа Отца и Сына, он стоял за их полное «иносущие» и с беспримерною со дней гностицизма дерзостью приписывал себе такое адекватное знание существа Божия, какое имеет сам Бог. Правым центром можно назвать тех, которые довольствовались признанием подобия Сына Отцу, или без точного обозначения пункта сходства, или с отрицанием подобия по существу ( омии ). Первыми величинами этой партии были Акакий кесарийский и Ураний тирский. Преемник Евсевия на кесарийский кафедре, Акакий отличался высоким образованием и ораторским талантом, но нравственные качества его не соответствовали его дарованиям и образованию. По справедливому выражению одного историка (Gwatkin), если Афанасий был Демосфеном никейской эпохи, то Акакий был её Эсхином. В догматических убеждениях Акакий принимал различные цвета с изворотливостью хамелеона и способен был вести интриги замечательно. Воззрения, искренно высказываемые им, были, впрочем, довольно высоки сравнительно с другими арианами. Он стоял за положение, что Сын есть «неразличный образ Отца», что в Сыне вполне и точно отражаются благость, сила и энергия Отца. Крайняя правая ариан стояла за то, что Сын совершенно подобен Отцу и по самому существу, омиусиане . Представителями её были Дианий кесарийский и благородный образованный Василий анкирский, по имени которого партию называли василианами. Таким образом восток представлял 4 фракции арианствующих: аэтиане и евномиане, евсевиане, a затем евдоксиане, акакиане. василиане. Но все соприкасающиеся фракции легко могли сливаться одна с другою. А так как было немало лиц, весьма шатких в своих воззрениях, то они перебегали по всей линии арианской коалиции от края до края. В этом периоде мы еще не видим партии македониан; она сформировалась позднее из остатков крайней правой и правого центра. |
Когда его спрашивали, как он провел день, у него всегда был один ответ: «слава Богу, благополучно». Между тем, синие полосы под глазами, раны на голове и на шее ясно говорили о перенесенных им побоях. Девять лет служил преп. Акакий жестокому старцу и затем скончался… Преп. Акакий претерпел до конца и спасся. Чрез пять дней по смерти преп. Акакия, старец отправился к одному иноку и сказал: «отче, Акакий, ученик мой, умер». «Нет, не умер, спроси его, и он сам тебе это скажет». Когда старец спросил, то преп. Акакий сказал: «Разве может умереть делатель послушания? Готов, отче, еще служить тебе». Тогда старец раскаялся и поселился при гробе своего ученика. II. Преп. Акакий своим живым примером учит нас добродетели послушания. И, во-первых, дети должны оказывать послушание родителям. Если это есть, семья счастлива; если же нет, тогда не только счастье сама семья погибла: ее члены не имеют тогда ничего такого, что связывало бы и скрепляло бы их в одно целое. И как стена, если между кирпичами выветрился цемент, должна развалиться, так и семья, если в ней не стало смирения и послушания, должна разложиться: ее члены по необходимости должны разойтись и жить в одиночку, каждый сам по себе, ко вреду для себя и для семьи. Во-вторых, жена должна оказывать повиновение своему мужу , как слово Божие заповедует: жены, своим мужием повинуйтеся, якоже Господу, зане муж есть глава жены, якоже и Христос глава Церкви (Еф. 5, 22. 23). Если это исполняется, то над семьей почивает благословение Божие, и такая семья даже в самом бедном состоянии наслаждается любовью, миром и благоденствием; жена смирение почитает для себя унижением и о повиновении не хочет слышать, тогда ни ей самой, ни мужу, ни детям не видать добра. В-третьих, все граждане должны в полном смирении оказывать всякое послушание царю и всякому начальству, от него поставленному. Ибо что стало бы с нами, если б никто никакого начальства знать не хотел и никто никому повиноваться не Вот что было бы: настали бы раздоры, несогласия, взаимные обиды, неизбежны были бы разбои, убийства, бунты, междоусобные войны и проч., и, гибель государства. Так говорит и слово Божие: всякое царство, раздельшееся на ся, запустеет, и всяк град или дом, разделивыйся на ся, не станет (Мф. 12, 25). |
«Ни одного раза в жизни не обратил он внимания на то, что делается на улице... если на что он и глядел, то видел во всем свои чистые, ровным почерком выписанные строки...» Все это сказано с такой беспощадностью, что, кажется, нечего и жалеть Акакия Акакиевича... Да, но в описании того, как переживал Акакий Акакиевич шитье своей шинели, все отношение его к шинели, по удачному выражению Чижевского, «изображено языком эроса». Когда Акакий Акакиевич стал копить деньги, чтобы оплатить шитье новой шинели, то он «приучился голодать по вечерам и зато питался духовно, нося в мыслях своих вечную идею будущей шинели. С тех пор как будто самое существование его стало полнее, как будто он женился, как будто он был не один, а какая-то подруга жизни согласилась с ним проходить вместе жизненную дорогу, – и подруга эта была не кто другой, как та же шинель...» И так же верно замечание Чижевского, что «гибнет Акакий Акакиевич, собственно говоря, от любви», в силу страстного увлечения все той же шинелью, которая и сбила Акакия Акакиевича с толку. Все это показывает, что изображение смешных сторон в жалком и несчастном чиновнике в какой-то глубине художественной интуиции действительно связано с ощущением нашего с ним братства. Братства нет при остановке на одной внешней картине, где беспросветная тупость Башмачкина мешает чувствовать в нем ту же подлинную человеческую суть, какая есть в нас, но «воспламенение души» Акакия Акакиевича по поводу шинели уже приближает его к нам вплотную. Драма, пережитая несчастным Башмачкиным, разбивает всю начавшуюся для него новую жизнь, – и к этому уже совсем подходят финальные строки повести: «Исчезло и скрылось существо, ничем не защищенное и никому не дорогое, никому не интересное... |
Однако если взглянуть непредвзято, то оказывается, что Акакий Акакиевич жертва не внешних обстоятельств, а своей собственной внутренней никчёмности. Акакий Акакиевич — безнадёжно бездарен и неумён: дали ему бумагу не просто переписать, но чуть переделать в одном месте — и того не сумел. Жизнь Башмачкина вдруг заполняется одной страстью, мелкой, но охватившей всю душу нелепого титулярного советника. Можно сказать: страсть к шинели становится подменою подлинной душевной тяги к любви, присущей каждому человеку как образу и подобию Божию, хотя бы и в непроявленном виде. Башмачкин поглощён шинелью и оказывается как бы лишённым самой возможности любви. Гоголь изображает не обретение и утрату шинели бедным чиновником, но страсть к ничтожному объекту, которая может погубить человека так же верно, как и страсть к чему-то великому, значительному. Страсть Башмачкина к шинели не уступит никакой сильнейшей страсти кого бы то ни было к чему бы то ни было: недаром утрата предмета страсти приводит к гибели героя. Обращаясь вновь к основной проблеме русской культуры, можно сказать, что Башмачкин отдал себя в абсолютное рабство страстному тяготению к сокровищу на земле- где воры подкапывают и крадут (Мф. ибо шинель для него выше и драгоценнее любых прочих сокровищ. В этом он непоправимо пошл. Итак, Гоголь судит своего героя? Нет. Гоголь по-христиански сострадает ничтожному и пошлому маленькому человеку. И Гоголь заставляет силой своего гения сострадать Башмачкину, этому обмельчавшему Божиему созданию, всех. Что лежит в основе такого сострадания? Мысль о том, что любой человек — брат каждому из людей. Но всякое понятие братства не имеет смысла вне понятия об отцовстве; есть братство кровное, есть духовное. Акакий Акакиевич Башмачкин брат каждому из нас, поскольку у нас с ним единый Отец Небесный. |
Епископы же, уничтожив измышленные ими речения — арианский Символ), изложили против них здравую, содержимую Церковью веру. И когда все подписали ее, и евсевиане тоже подписались под теми выражениями, против которых вооружаются нынешние ариане (346–355), я говорю о выражениях из сущности и единосущный , и что Сын Божий не есть создание или тварь, или один из происшедших (подобно другим), но что Слово есть порождение из сущности Отца. И что может показаться странным Евсевий из Кесарии Палестинской, каким–нибудь днем раньше несогласившийся, напоследок, однако, подписал и послал письмо своей Церкви, в котором говорит, что это и есть вера Церкви и предание отцов. Этим он ясно для всех показал, что раньше они заблуждались и напрасно восставали против истины. Ибо если ему и стыдно было написать тогда это этими именно словами, и он оправдывал себя перед Церковью, как ему было угодно, но не отрекшись в своем письме от выражений единосущный и из сущности , он ясно заявляет об этом. И случилось (еще при этом) с ним нечто неприятное Именно, желая оправдать себя, он возвел на ариан обвинение, будто они, написав, что Сына не было до рождения, хотели выразить этим, что Его не было даже и до рождения по плоти. Об этом знает и Акакий (преемник Евсевия по кафедре), если бы только, ввиду обстоятельств нынешнего времени, не находил нужным скрывать это и не отрекся от истины. Поэтому я и приложил в конце письмо Евсевия, чтобы ты знал, как эти христоборцы, особенно же Акакий, не хотят знать своих же собственных учителей» (Ath. De deer. Nic. syn. 3/ /Migne. PG. T. 25. Col. 428). По Афанасию, таким образом, дело началось совершенным поражением и замешательством арианской партии. |
Я зашел в палатку и пил вместе с ним чай. Он сказал мне: о чем вы с ними разговаривали? Я рассказал все, что я им говорил. Чиновник спросил: а согласны ли они? Я ответил: они там собрались посоветоваться между собой. Напившись чаю, я пошел тута, где они сидели. Они сказали: если белый царь нас не примет, то нам не остаться бы виноватыми перед обоими государями. Я сказал: ведь земля, на которой вы живете, принадлежит белому царю; поэтому, чего же вам бояться? Вы дайте слово перейти к белому царю, а этот чиновник пошлет к государю бумагу; тогда два государя посоветуются между собой. Они сказали: «что будет, то и будет; – перейдем к белому царю» и все дали мне руки. Тогда я пришел и сказал моему начальнику: они дали мне руки, что перейдут к белому царю. Чиновник, услышавши это, засмеялся и сказал: неужели в самом деле они хотят перейти? И больше ничего не сказал. Мы, ночевавши здесь, приехали в одни сутки к пограничному знаку «Соок». Там мы встретились с одним чиновником и ночевали. На следующий день на обратном пути ночевали в дороге. На четвертые сутки прибыли в Яйляуш. Оттуда через двое суток приехали в Кайрылык. Когда я из Кайрылыка собрался ехать домой, начальник мой дал мне 67 рублей. На другой год я у себя дома занимался кузнечной работой. В это время от губернатора пришла ко мне бумага. Когда я бумагу взял в руки, зашел ко мне о. Акакий. О. Акакий сказал: эту бумагу губернатор прислал из Бийска при мне. Он велит тебе ехать в с. Алтайское и там дожидаться его. Он тебя хочет иметь у себя толмачем и взять тебя с собой на Кожегач. Ты завтра утром скорей поезжай туда, в этой бумаге писано, чтобы тебе дали подводы. |
Почему, никто не вправе порицать его, что претыкается в касающемся до веры человек, который не знает, о чем говорит и что утверждает, но, по написанному, последует всякому, как обюродевший (Прит. 7, 22). Акакий же, Евдоксий и Патрофил, говоря это, не достойны ли всякаго осуждения? Ибо, сами написав, что взято не из Писания, и многократно допустив именование: сущность, как хорошее, особливо по случаю Евсевиева послания, обвиняют теперь прежде них бывших за употребление таковых речений. И сами, наименовав Сына Богом от Бога, живым Словом, безразличным образом Отчей сущности, винят никейских Отцев, наименовавшйх Сына рожденным от сущности, и единосущным Родшему. Но что удивительнаго, если вступают в спор с бывшими прежде них Отцами те, которые, противореча сами себе, нападают на сказанное ими же? Ибо во время так–называемых обновлений в Антиохии они внесли в свое исповедание, что Сын есть безразличный образ Отчей сущности, и утвердив клятвою, что так мудрствуют, а иначе мудрствующих предав анафеме, да и в Исаврии написав: «мы не удаляемся от соборно утвержденнаго исповедания веры, изложеннаго во время обновлений в Антиохии» (где было написано и именование: сущность); и какбы забыв об этом, чрез несколько времени, в той–же Исаврии написали противное, говоря: «мы отметаем единосущный и подобосущный, как чуждыя Писаниям, и иземлем из употребления именование: сущность, как ненаходящееся в Писаниях. 38) Кто же признает таких людей даже христианами? Или, какая вера у тех, у кого ни слово, ни письмена не тверды, но все современем изменяется и превращается? Ибо, если не уклоняетесь вы, Акакий и Евдоксий, от исповедания веры, изложеннаго во время обновлений, а в сем исповедании написано, что Сын есть безразличный образ сущности, то почему же пишете в Исаврии: «отметаем речение: единосущный»? Если Сын неподобен Отцу по сущности; то как же Он есть безразличный образ сущности? Если же раскаеваетесь в том, что написали; безразличный образ сущности; то почему анафематствуете утверждающих, что Сын неподобен? Ибо, если не имеет подобия по сущности, то конечно неподобен; а неподобное не может быть образом. |
Тут были епископы, бывшие ставленники Акакия Кесарийского (как сам Мелетий или Пелагий Лаодикийский). Был и сам Акакий. Но не закричал «караул!», а... подписался под постановлением, под Никейской Такова картина честности людской, и епископской в частности, особенно яркая в смутные времена . Деяния собора были направлены к новому императору Иовиану. Может быть, потому и «струсил» Акакий. Св. Афанасий должен был бы радоваться этому новоникейству. Но такова сила предубежденности и влияния усердных наушников, что и сам Афанасий в письме к новому императору спешит предупредить его против Антиохийских отцов: «Они принимают вид, что исповедуют Никейскую веру. а в действительности отрицают ее, перетолковывая единосущие ». Даже арианами называет их Афанасий. Почему такая глубина недоверия? Это можно отчасти объяснить тем, что ведь под православным соборным постановлением Мелетия стоит циническая подпись Акакия. Эта «переметная сума» могла испортить репутацию искренности любому документу, под которым она поставлена. По кончине Иовиана Сенат и армия избрали императором старого генерала Валентиниана (364-375). Хотя романтик язычества Юлиан и уволил со службы Валентиниана как христианина, но сам Валентиниан религиозно был прохладным и толерантным. Он был только политиком. Для разделения забот об управлении империей он разделил ее по-старому на две половины. Для всего Запада столицей (в смысле военного штаба) назначался Медиолан, а для Константинополь. Но сама территория западной империи, по привычному римскому пониманию, доходила на востоке до близкого соседства с Константинополем, включая в себя все придунайские страны на Балканском всю Фессалию, Фракию, Македонию, Истрию, Далматию, Паннонию. а территория восточной империи почти вся простиралась в пределы Азии и Африки: Фракия, Малая Азия, Сирия, Египет. Управление Востоком Валентиниан возложил на своего брата Валента (364-378). Валентиниан, не склонный давить, предписывать церкви какое-нибудь направление в богословии, просто дал Западу свободу быть самим собой. И Запад, естественно, быстро выздоровел от чуждых и извне навязанных ему антиникейских формул. |
Почему, никто не вправе порицать его, что претыкается в касающемся до веры человек, который не знает, о чем говорит и что утверждает, но, по написанному, последует всякому, как «объюродевший» ( ). Акакий же, Евдоксий и Патрофил, говоря это, не достойны ли всякого осуждения? Ибо, сами написав, что взято не из Писания, и многократно допустив именование: «сущность», как хорошее, особливо по случаю Евсевиева послания, обвиняют теперь прежде них бывших за употребление таковых речений. И сами, наименовав Сына Богом от Бога, живым Словом, безразличным образом Отчей сущности, винят никейских Отцов, наименовавших Сына рожденным от сущности, и единосущным Родшему. Но что удивительного, если вступают в спор с бывшими прежде них Отцами те, которые, противореча сами себе, нападают на сказанное ими же? Ибо во время так называемых обновлений в Антиохии они внесли в свое исповедание, что Сын есть безразличный образ Отчей сущности, и утвердив клятвою, что так мудрствуют, а иначе мудрствующих предав анафеме, да и в Исаврии написав: «мы не удаляемся от соборно утвержденного исповедания веры, изложенного во время обновлений в Антиохии» (где было написано и именование: сущность); и как бы забыв об этом, чрез несколько времени, в той же Исаврии написали противное, говоря: «мы отметаем речения – «единосущный» и «подобосущный», как чуждые Писаниям, и изъемлем из употребления именование: «сущность», как ненаходящееся в Писаниях. 38) Кто же признает таких людей даже христианами? Или, какая вера у тех, у кого ни слово, ни письмена не тверды, но все со временем изменяется и превращается? Ибо, если не уклоняетесь вы, Акакий и Евдоксий, от исповедания веры, изложенного во время обновлений, а в сем исповедании написано, что Сын есть безразличный образ сущности, то почему же пишете в Исаврии: «отметаем речение: «единосущный» «? Если Сын неподобен Отцу по сущности; то как же Он есть безразличный образ сущности? Если же раскаиваетесь в том, что написали; безразличный образ сущности; то почему анафематствуете утверждающих, что Сын неподобен? Ибо, если не имеет подобия по сущности, то конечно неподобен; а неподобное не может быть образом. |
Очень характерна в этом отношении часто встречающаяся у Гоголя дидактическая тенденция, стремление его направить внимание читателя на те или иные моменты в рассказе, которые без нарочитого вмешательства автора были бы совсем иначе восприняты читателем. Эта дидактическая тенденция, как будто извне привнесенная автором, совсем не означает сосуществования двух разнородных императивов в творчестве, а, наоборот, показывает сложность творческого процесса, многослойность в том, что он преподносит читателю. В качестве примера этого приведем ту знаменитую страницу в «Шинели», где в словах Акакия Акакиевича: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете» – одному (недавно определившемуся) чиновнику послышались другие слова: «Я брат твой». Эти слова кажутся так мало связанными с общей характеристикой Акакия Акакиевича, что невольно рождается мысль, что они родились не от чисто художественного процесса, а были привнесены в силу каких-то внехудожественных мотивов – быть может, от моралистических соображений автора. Действительно, самый портрет Акакия Акакиевича нарисован так остро и едко, можно сказать, беспощадно, почти зло, что сразу трудно понять, зачем здесь вставлена фраза о том, что он «брат» наш. Жалкое, забитое существо во всем рассказе выступает с какой-то беспросветной тупостью (даже когда он «хлебал наскоро свои щи и ел кусок говядины с луком, вовсе не замечая их вкуса, то ел все это с мухами»), – и во всем описании как будто нет и тени того «братского» отношения, которое выдвинуто самим же автором. Его слова о том, что Акакий Акакиевич наш «брат», звучат отвлеченно, точно взяты из какой-то прописи, и так мало вяжутся с тем, что говорит автор о Башмачкине. Не он ли подобрал – явно нарочито – все черты не только забитости Акакия Акакиевича, но и ничтожества его? Не автор ли подчеркнул, что Акакий Акакиевич знал только одну радость – переписывать бумаги, причем, «когда он добирался до буквы, которая была его фаворитом, то он был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами». |
|